Каблуков
Шрифт:
"Во-первых, операция, - стал он отвечать.
– Я не боюсь, но дело нешуточное. Чего загадывать на будущее?" "Какое будущее? Я про сейчас". "А это как раз во-вторых. Делаешь сейчас - не вынужденно, по желанию, - а завтра уже должен делать что-то навязанное вчерашним поступком, помимо желания и против". "Каблуков, - сказала она, лицом выразив иронию почти высокомерную, - это вы?! Мне с вами скучно. Вас время от времени тянет на прописи - я заметила". Он рассмеялся. Не без натужности. Она продолжала: "Мол, каждое действие есть причина следствий, вы это хотите сказать? Солнце тащится с востока на запад, да? Волга впадает в Каспий, и женщина в результате совокупления с мужчиной может забеременеть. Я как раз мечтаю сесть на пароход в Твери и приплыть в Астрахань". "Ну да - принял он ее тон добродушно.
– Разница в том, что я в нее уже приплыл и называется она "за-шестьдесят". Из Астрахани подбивает отправиться в Баку, но стоит ли, когда ты уже там, где за шестьдесят? Потому что из Баку есть поезд до Батуми, а от Батуми морской рейс до Стамбула.
"Почему не хочу? Потому что не имею права. Ой, Зина-Ксения. Это, действительно, тоска. Я человек долга, узнал не так давно. Есть люди воли, есть безудержности, раскрепощенности, беспринципности, есть грез, есть властвования. А есть долга: нужно, можно, нельзя". "Вы непьющий - вот что". "Представь себе, приходило в голову. Люди долга, в общем, непьющие. Но не наоборот: не то чтобы непьющий - человек долга". "Может, выпить - и отпустит?" "Да мне не надо, чтобы отпустило... У меня страха не сделать, что необходимо, или сделать, что не следует, нет. Но я знаю, что после этого только подкатит еще более необходимое и еще более запрещаемое, на что неизвестно, есть ли у меня силы. Поэтому я не делаю одного и делаю другое упреждая худшее. Например, сейчас должен отписать твоему отцу - как он смотрит на вариант с Кливлендом, почему я на нем остановился, когда решил ехать. И если, скажем, ты со мной... Ты можешь ему объяснить, как это так? Я не могу". "А себе?" "Мне объяснять не надо. Мне и тебе. Но любому третьему надо. И на какую откровенность ни пойди или, наоборот, что ни придумай, никого, кроме нас двоих, не удовлетворит. Ни одного человека из всех, кому мы попадемся на глаза, - кого мы знаем и кого не знаем. А не объясняя - тем более. Не объясняя - это значит отсылая им всем по письмецу: что вы про нас думаете, так оно и есть". "А разве не плевать?" "Мне нет. Во-первых, потому, что то, что они думают, неправда - а с какой стати я буду убеждать кого-то в неправде? А во-вторых, с какой стати мне у тебя на лбу татуировать "Ксения + Каблуков"? На всю твою жизнь вперед".
Он замолчал. И она на это никак не откликнулась. Потом время, нужное на обдумывание - если предположить, что она обдумывала сказанное, - прошло и пошло время того молчания, которое, как считают, взводит и спускает некие скрытые в нем пружины, чтобы в определенный момент вынудить молчащих что-то предпринять. Они его немедленно прервали - он, пробормотав: "Или про операцию Гурию сообщать, или про это, а то двойная бухгалтерия", а она, не слушая, начала говорить как будто то, что говорила себе, пока молчала: "Я первый раз к модельеру попала, мне было шестнадцать. К настоящему. Здесь, у нас. Он мне позже сказал, что все понимали, что я манекенщица для заграницы. Как футбольная звезда или балетная. Все, кроме меня. Мне просто было приятно выходить и идти по дорожке над публикой. Греция, амфитеатр, хитоны. И не приятно, когда помогали переодеваться. А модельер стал приставать. Мне по плечо, крепенький, пестрые волосики дикобразиком. Как к любой другой. Для порядка. Для порядка, по привычке - потому что ведь "естественно". Я на него посмотрела, он говорит: слушай, это же естественно. Я стою и продолжаю смотреть, так что до него доходит, что абсурд. Он говорит: ну давай хоть скажем, что мы переспали. Я опять молчу, смотрю. Долго - пока он сам не начинает слышать и жалкоту предложения, и ничтожество слов, и низменность. И когда вижу, что глазки поменялись с ясных на неопределенные, что и это дошло, говорю, так спокойно, будто я его мама: нет, и не скажем...
Так что я вас понимаю. Конечно, не наплевать. Но ведь мы-то знаем, что между нами и как. И себе ради других будем фальшивить? Не может быть, что нет выхода". "Понятно, что есть. Где - непонятно. Узнаем, когда выйдем. Уже прооперированные". "А я боялась, вы скажете: когда нет выхода, надо найти видимость. Нарисованный. Как декоративное окно. Как в "Великом инквизиторе" - Христос молча приближается к старику и тихо целует его в бескровные девяностолетние губы". Каблуков непроизвольно пожевал губами: "Рискованно. Я имею в виду сопоставление. И вообще, при палевой твоей тихости рисковая ты девица... Скорее в деда, чем в отца". "Хотели-то ляпнуть: в бабку, чем в мать, но удержались, да?"
X
Он позвонил своему кардиологу сказать, что едет, - тот ободрил: "Артерии коронарные у вас малость забиты, но на сердечную мышцу у меня нет нареканий. И общее состояние - вполне. Может, обойдетесь ангиопластикой: продуют, поставят парочку стентов - увеселительная прогулка". Заехал без звонка Шахов. С другом, оба в подрясниках. Оба в хорошем настроении. "Сам бы не выбрался, занят страшно, Шура заставил.
– Он показал на того.
– Как так, говорит, друган играет по-крупному - и без небесного напутствия. Значит, открываешь людям сердце? Как Данко?
– (То же ободрение, другой стиль, отметил благодарно Каблуков.) - Голубиная почта донесла. Голубиная почта Высших сценарных курсов. Я сейчас духовник союза русских предпринимателей сталелитейной промышленности. Это помимо храма, помимо треб, помимо чад и домочадцев. Там у нас есть такой, - Шахов назвал фамилию, ничего Каблукову не сказавшую, - он с нами на курсах начинал, потом бросил. Не прогадал: сейчас ворочает серьезным делом. Вот он откуда-то про тебя знал. Ну что, поисповедоваться - нет? Перед игрой по-крупному, а? Ты хоть крещен?" "Мать говорит, тайком крестила".
"Отцу Симеону трудно с вами разговаривать, - сказал Шура.
–
– (Уже никто не помнит, что он Франсуа, отметил Каблуков отчего-то удовлетворенно.) - Потому и тон такой, не в кассу, легкомысленный. Но намерение, согласитесь..." "Все прекрасно понимаю, отец... Александр". Шахов вставил: "Давайте подпишем договор о намерениях - как в союзе русских предпринимателей". (Ни вам, ни нам: и тема не снята, и тон оправдан.) "Давайте вернусь из Америки - и тогда". "Можно и так, - одобрил Александр. На самом деле, Николай Сергеич, все очень просто: наркоз-засыпаете-просыпаетесь - или здесь, или там". "Всё, поехали!" воскликнул Шахов, и оба расцеловались с Каблуковым. "Я вашу "Ласточку" смотрел, - сказал Александр, - и "Отелло" читал в "Искусстве кино". Еще когда был от мира сего. А именно рок-гитаристом".
От Гурия пришло: "Не удивляйся, если увидишь меня в Кливленде, лечу на пару недель в Чикаго. По обмену - как, помнишь, в Казань. Экзотические, если вдуматься, оба названия для городов, тоже можно бы их между собой по обмену". И от Феликса: "У тебя эта история, мне сказали, в конце ноября, а у меня день рождения в конце декабря. Успеваешь". Позвонила Людмила крейцерова: все у вас будет хорошо - я знаю. Потому что я и про Льва знала: что все у него будет плохо. Тогда, в Израиле... И через пятнадцать минут после нее Калита: напиши для меня сценарий. Последний, больше снимать не буду. Русский человек, Иван Иваныч Иванов, летит по турвизе в Нью-Йорк. И остается. Не потому, что в России плохо, а потому, что надоело. Не потому, что в Америке хорошо, а потому, что непонятно. Спит в Порт-Оторити, с неграми. Бомжит, доходит до края. Его берет в шоферы новый русский в прикиде от Версаче - темные дела, безукоризненная вывеска. За еду и тюфяк в чулане. Фуражка, униформа. Делает ему гринкарту. Попадает за решетку. ИИИ в бегах. Наконец устраивается уборщиком в Уорлд Трейд Центр, первый день выходить на работу одиннадцатого сентября. Погибает. Выживает. Без разницы. Россия, Штаты - без разницы. Жить - негде! Жить - человеку - на земле - негде. Единственное приемлемое место - Порт-Оторити. Люди в безостановочном движении. Автобусы - не успел прибыть, отъезжает в новый рейс. "Ты откуда звонишь?" - спросил Каблуков. "Из Найроби. Через неделю кончаю съемки. Между прочим, ты в титрах, я взял одну тему из "Ковчега". Безымянность женщин. И тебе тысяч пять, не то десять полагается. Если не возражаешь. А я: месяц отдыха - и последний фильм. Напишешь? Как раз оклемаешься после операции, а?" "Ты не из фонда ли поддержки сценаристов? Меня режут за счет фонда хирургов и анестезиологов. Можешь требовать свой вклад назад". "Нье поньимаю, о чьем вьи говорьите", - с удовольствием кривляясь, сказал Калита.
Всё. Теперь и захоти Каблуков повернуть вспять - получи бесспорные доказательства нормальной работы сердца и сосудов, безукоризненную кардиограмму, отсутствие намека на стенокардию, - отменить он ни поездку, ни операцию уже не мог. Виза - по вызову все того же IFSSH, - авиабилеты до JFK, стыковочные в Кливленд на руках. Вступать в разговор с кем бы то ни было после того, как с ним простились, отдавало бессмыслицей и отчасти бестактностью. После операции, после операции! Его проводили - сколько можно?! Отдавало немного прощанием более не отменяемым: нельзя переносить, а то и откладывать на неизвестное время похороны, все пришли, с цветами и выражением искренней скорби. Наконец настал день отлета, подкатило такси, Каблуков снес вниз чемодан - чувствуя себя легко, собранно, приподнято, даже спортивно. Ксения села на заднее сидение, и он к ней. Машина стала разворачиваться. Кто-то сзади подбежал, стукнул по багажнику, раз, еще несколько. Шофер затормозил, за стеклом появилось лицо Элика. Каблуков узнал не сразу - в дутой куртке с капюшоном на голове. Но через секунду - он самый, Элик Соколов, Шива. Каблуков вышел, объяснил - прекрасно, поеду провожу. Увидел Ксению: здравствуйте - автоматически осклабился да и залез к ней; Каблуков к шоферу.
Скинул капюшон, мгновенно заболтал. Приехал в Москву на неопределенное время, пригласили поставить сцену в дансинг-клубе. Для сериала. Для сериала и с прицелом оставить при клубе. Как наблюдателя, организатора текущих программ и вести мастер-класс для других инструкторов... Даже в неярком свете кабины видна была мелкая сеть морщинок по всей поверхности лица. Волосы - ни единого седого, плотно уложенные, прижатые к голове, возможно, напомаженные, а возможно, и крашеные. Длинные, почти до желваков, широкие виски - что-то креольское и что-то от мачо. Но худенький, маленькие руки. И тонюсенькие, ровно между носом и губой, усы. Точнее, изящный... Вот как угадал, еще бы полминуты, и вы - посмотрел продолжительней, чем требовалось, на Ксению, - тю-тю. Честно сказать, знал, что улетаешь сегодня, не помню, кто сказал. В Питере ты главная новость, все про тебя говорят... На "ты" первый раз.
"Кто говорит?" - спросил Каблуков. "Да кого ни встретишь. Каблуков-то, слыхали?
– как бы не спел кукареку". Приходилось оборачиваться - чтобы не выглядело, будто он воспринимает эти слова слишком серьезно и они угнетают. В основном, ради Ксении, немножко и для шофера. Шиве, пожалуй, под семьдесят, держится прямо, веселый, но возраст, который укорачивает рост и сушит мышцы, индивидуальный для каждого, уже настиг его. Изящный-то изящный - но старичок. "Каблуков, чего ты такого сделал, что о тебе все говорят? И чего наделал, что все - плохо?" "Не все.
– Он решил, что это момент показать, что видит неприкрытую неприязнь и дерзость, и одновременно смягчить их.
– Некоторые, гляди, устраивают операцию на сердце. Некоторые приезжают проводить. Некоторые даже издалека и за машиной бегут, только бы успеть".