Кадеты императрицы
Шрифт:
— Э, полноте, — обрывал его последний. — Это не более как реванш дворянства. Или вы находите, что нас мало гильотинировали, изгоняли и обижали? Если бы не произошло никаких перемен и социальная машина работала по-прежнему, то у меня были бы и земли, и замки, и фермы. У меня же все отняли!.. И я еще после этого стану стесняться? Полноте! По-моему, лучше постараться втихомолку поправить свои обстоятельства, чем разыгрывать возмущенных. Мы, кажется, достаточно знаем друг друга… Я сотни раз рисковал своей жизнью. В таких случаях я действую без раздумья, без торга, а теперь нахожу вполне естественным, чтобы мне заплатили за пролитую мною кровь —
Что мог возразить на это Пьер д’Орсимон? Он улыбался, пожимал плечами или качал головой, но внутренне не мог согласиться с доводами друга.
Увидев его здоровым и невредимым, его старые тетки разрыдались от радости и кинулись ему на грудь, а потом стали благодарить Создателя за великую милость, оказанную им, грешным.
— Знай, Пьер, — сказала Коринна, — что, если ты вернулся целым и невредимым, то этим обязан моим молитвам.
— Эге, благодарю вас покорно! — обиженно заявила Жюстина. — Что же вы думаете, мои молитвы недостойнее ваших? Я думаю, что и я немало слез пролила и провела немало бессонных ночей за молитвой о Пьере.
Коринна поспешила загладить свою неловкость и признать их общие права на спасение племянника.
В счастливых семьях, вновь обретших своих детей, царили радость и ликование. Но зато во скольких домах слышались горький плач, сетования и стоны!.. Во скольких семьях виднелись пустые места за общим столом!..
Бертран Микеле де Марш снова встретился с Олимпией Мартенсар. Он вернулся в Париж, окруженный ореолом геройства, произведенный в чин капитана, награжденный орденом, но все такой же замкнутый и влюбленный. Олимпия встретила его с искренней радостью. Она принадлежала к числу тех натур, которые, раз отдавши свое сердце, не берут его обратно.
В Сен-Клу, в роскошном доме Мартенсара, было устроено несколько празднеств в виду возвращения офицеров.
Евгений Мартенсар пригласил своих товарищей: Новара, Рантиньи, Орсимона, Невантера, а главное — Микеле.
На последнего, как на отличенного самим императором, было обращено наибольшее внимание. Ему воздавались почести, к нему льнули все женщины. Но Мартенсар-отец оставался по-прежнему глух и слеп и слегка косился на молодого человека, так как знал о симпатии к нему Олимпии. Ей же он сказал:
— Э, полно, моя милочка! Что такое эти удачники-офицеры? Во-первых, начать с того, что ими теперь хоть пруд пруди. Что они представляют собой? Шайку головорезов, которым буквально-таки нечего терять, и потому они ничуть не дорожат жизнью ни своей, ни чужой! Экая, подумаешь, заслуга их храбрость! Да что им терять-то? Кроме собственной шкуры и терять-то нечего. А что она стоит? Это что! Вот будь у них по триста тысяч франков ежегодного дохода, то я уверен, что они не так рьяно кидались бы в огонь, и если бы стреляли, так с оглядкой.
— Никогда! — крикнула возмущенная до глубины души Олимпия.
— Те-те-те! — усмехнулся отец. — Всегда! Слышишь ли? Так всегда кончается: в двадцать лет нравятся блондинчики и брюнетики, а в двадцать три выбирают рыжего. Такова жизнь. Так всегда было, есть и будет.
— Возможно! — вызывающе ответила его непокорная дочь. — Но при подобных браках ваш рыжий, когда его жене исполнится двадцать пять лет, ходит с трехъярусными рогами!..
— А уж это его дело, — философски заметил Мартенсар. — Мое дело сторона. Я только твой отец.
Олимпия пришла в бешенство и отчаяние. Она начала сомневаться в благоприятном исходе своих мечтаний и планов, тем более что Микеле вполне разделял взгляд ее отца и сам первый заявил, что он недостоин Олимпии и что она должна найти для себя более подходящую партию, быть счастливой и позабыть о нем. Он, конечно, не в силах забыть ее, но не все ли это равно? Наступит день, когда какая-нибудь шальная пуля избавит его и от страданий, и от жизни, и от любовных мук…
Олимпия возмущалась, возражала, и от всех этих препятствий ее любовь разгоралась только сильнее.
Микеле, с тоской в душе, старался успокоить ее и образумить. Он описывал ей дальний уголок Прованса, где он родился: крохотное поместье с маленьким, полуразрушенным замком, украшенным башенкой, покосившейся от сильных зимних ветров, овевавших ее целых три столетия кряду; на лугу — тощие козы, старая, доживающая свой век на покое лошадь… Все это, залитое ненасытными лучами жгучего солнца, под неумолчное стрекотание цикад… Вот и все, чем он обладал; да и то… Там поселился его старый дядя-калека и распоряжается как хозяин.
— Ах, что в том! — возразила Олимпия. — Будь у вас по роскошнейшему замку во всех четырех концах Франции — и то ничего не помогло бы. Все это померкло бы перед моим пятимиллионным приданым. Но ведь не все же в деньгах, Бертран… Вы должны же знать это?
— Я не стал бы рассчитывать, — тихо ответил он, понуривши голову, — но понимаю, что другие способны на расчет… в особенности же отцы, пережившие уже свою молодость и ставящие деньги превыше всего на свете.
— Вы не любите меня! — упрекнула его Олимпия.
— Нет, люблю… люблю. Может быть, сильнее, чем вы меня, но, видите ли, гораздо приятнее давать, чем принимать.
Она расплакалась и стала ломать себе руки. Однажды он застенчиво промолвил:
— Это безбожно, но иной раз мне страстно хочется, чтобы вы обеднели!
Она вздрогнула от неожиданности и счастья. Эта фраза раскрыла перед ней самые пленительные горизонты, и она, наконец, ответила:
— Да, вы правы, это было бы такое счастье! Мы поехали бы туда и поселились бы рядом с вашим старым дядей, в замке с покосившейся башенкой…