Каирская трилогия
Шрифт:
— А мы говорили о тебе, Хадиджа. Мы говорили, что если бы все женщины были подобны тебе, то мужчины бы тогда отдыхали от сердечного томления.
Экскпромтом она сказала:
— А если бы мужчины были подобны тебе, то все бы они отдыхали от утомления мозгов…
Тут мать воскликнула:
— Завтрак готов, господа.
4
Столовая находилась на верхнем этаже, там, где располагалась спальня родителей. На том же этаже, помимо тех двух комнат была ещё одна — гостиная, на четверть пустующая, разве что там находилось несколько игрушек, с которыми забавлялся Камаль на досуге. Стол был уже накрыт, вокруг него были уложены тонкие тюфяки. Пришёл глава семьи и занял почётное место в середине, скрестив ноги, затем все трое братьев подряд. Ясин сел справа от отца, Фахми — слева, а Камаль — напротив него. Братья сидели смирно и вежливо, опустив головы, будто находясь на коллективной молитве, и между ними: инспектором в школе Ан-Нахасин, студентом в Юридическом институте, и учеником школы «Халиль Ага», не было никакой разницы. И никто из них не осмеливался бросить пристальный взгляд на лицо отца. Более того, в его присутствии они сторонились даже обмениваться взглядами между собой, чтобы ни у кого не появилась улыбка на губах по той или иной причине — тогда он подвергал себя страшному окрику, который не в силах был стерпеть. Они собирались все вместе со своим отцом лишь на утренний завтрак, так как возвращались домой уже вечером, после того,
— Ты помыл руки?
И если тот отвечал утвердительно, то приказным тоном говорил ему:
— Покажи-ка мне их.
Мальчик протягивал ладони, глотая слюну в испуге, а отец, вместо того, чтобы похвалить его за опрятность, угрожающе говорил:
— Если ты хоть один раз забудешь помыть руки перед едой, я их вырву и избавлю тебя от них.
Или спрашивал у Фахми:
— А этот собачий сын учит свои уроки, или нет?
Фахми точно знал, кого он имел в виду под «собачьим сыном»: этим их отец имел в виду Камаля, и отвечал, что тот хорошо учит свои уроки. По правде говоря, смышлёность мальчика, которая вызывала гнев у его отца, не подводила его и в учёбе, на что указывали его успехи. Однако отец требовал от своих сыновей слепого подчинения, чего мальчик был не в состоянии переносить. Он больше любил играть, чем есть, и потому отец комментировал ответ Фахми с негодованием:
— Вежливость предпочтительнее знаний, — затем поворачивался к Камалю и резко продолжал. — Ты слышишь, собачий сын?
Пришла мать с большим подносом еды и поставила его на расстеленную скатерть, а потом отошла к стене комнаты, где стоял столик, и поставила на него кувшин. Сама же встала, готовая отозваться на любой сигнал. Посредине медного блестящего подноса стояло большое белое блюдо, полное варёных бобов с маслом и яйцами, а в стороне от него стопкой были разложены горячие лепёшки. По другую сторону лежали уложенные в ряд маленькие тарелочки с сыром, маринованным лимоном и сладким перцем. Был здесь и стручковый перец, и соль с чёрным перцем. Аппетитная еда возбуждала аппетит в животах братьев, однако они хранили неподвижность, не показывая своего ликующего вида, словно они и палец о палец не ударят, пока отец семейства не протянет руку к лепёшке. Он брал лепёшку, разделял её пополам, бормоча:
— Ешьте!
И они протягивали руки в порядке старшинства: Ясин, Фахми, затем Камаль, и приступали к еде, соблюдая приличия и скромность.
И хотя отец жадно, помногу и в спешке поглощал пищу, его челюсти были словно часть резца, что быстро и безостановочно работает. Он загребал одним большим куском лепёшки пищу самых разнообразных оттенков — бобы, яйца, сыр, маринованный перец и лимон, — а затем начинал всё это сильно и быстро размалывать зубами; пальцы же его готовили уже следующий кусок. Сыновья ели медленно, терпеливо, несмотря на выдержку, вынуждавшую их ждать, и не соответствовавшую их горячей натуре. Ни от одного их них не было скрыто и то, что иногда он наблюдал за ними или грозно посматривал, а если и проявлял небрежность или слабость, и забывался, то игнорировал, следовательно, и осмотрительность, и приличия. Камаль испытывал даже большую тревогу, чем его братья, ибо сильнее их боялся отца. И если его братьям чаще доставались от него окрики и попрёки, то ему — пинки ногами и кулачные удары, и потому он ел свой завтрак с настороженностью, подглядывая время от времени на остатки еды, которой очень скоро становилось всё меньше и меньше. И всякий раз, как её становилось меньше, он испытывал всё большее волнение и с нетерпением ждал, пока отец издаст звук, свидетельствовавший о том, что он закончил есть, и для него освободится место, чтобы он мог набить себе живот. Несмотря на скорость отца, с которой тот поглощал еду, и большого куска, которым он жадно загребал остальное, Камаль знал по опыту — самая тяжёлая и неприятная угроза для еды, а следовательно, и для него самого, исходила со стороны его братьев, ибо отец ел быстро и также быстро наедался. Братья же начинали настоящий бой сразу после того, как отец отходил от стола. Они не отходили от него, пока на тарелках не оставалось ничего съедобного. И потому, как только отец поднимался и покидал комнату, они засучивали рукава и кидались на тарелки как безумные, пуская в ход обе руки — одну руку для большой тарелки, и одну — для маленьких тарелок. Его же усилия казались малоэффективными по сравнению с той активностью, что исходила от братьев, и потому он прибегал к хитрости, которая выручала его всякий раз, как благополучие находилось под угрозой в подобных случаях. Хитрость заключалась в том, что он нарочно чихал на тарелку, и братья отходили назад и смотрели на него вне себя от гнева, затем покидали обеденный стол, заливаясь смехом. Для него же воплощался в жизнь утренний сон — обнаружить, что он за столом один-единственный.
Отец вернулся к себе в комнату, помыв руки, а Амина догнала его со стаканом в руках — в нём было три сырых яйца, смешанных с небольшим количеством молока, и подала его ему. Он проглотил их, а затем присел отхлебнуть утреннего кофе и этого жирного питья — окончание его завтрака — то была «рекомендация», одна из тех, которых он всегда придерживался после еды или во время неё, также как и рыбий жир, засахаренные грецкие орехи, миндаль и фундук — забота о здоровье его тучного тела и компенсация за то, что тратилось им на свои капризы — он поглощал мясо и всё то, что известно было своей жирностью, пока не стал считать диетическую и обычную пищу «забавой» да «потерей времени», не подобающей таким как он. Гашиш ему порекомендовали в качестве вызывающего аппетит средства — наряду с другими его полезными качествами, — и он попробовал его, однако не смог привыкнуть к нему и бросил без всякого сожаления, ибо из-за него стал чаще впадать в оцепенение, у него усилилась глухота, и он насыщался тишиной, испытывая склонность к молчанию, и давая понять, что хочет побыть один, даже если находился среди лучших своих друзей. Боялся выставить себя чёрствым по натуре: с юных лет он полюбил веселье, возбуждение от хмеля, удовольствие от смешения всего этого с шутками и смехом. А чтобы не утратить свои необходимые преимущества как одного из выдающихся поклонников веселья, заменил гашиш на один из дорогих видов другого наркотика в смеси с опиумом, продаваемого известным Мухаммадом Аль-Аджами — продавцом кускуса на выходе из Ас-Салихийи, рядом с лавками золотых дел мастеров. Он готовил его преимущественно для избранных своих клиентов — торговцев и знати. Господин Ахмад не был заядлым наркоманом, однако время от времени заходил к нему — всякий раз, как на него нападал новый каприз, и особенно, если у него появлялась любовница — много знавшая о мужчинах и об их силе женщина.
Господин закончил пить свой кофе, поднялся и подошёл к зеркалу, затем по отдельности надел одежду, которую Амина подавала ему. Кинул внимательный взгляд на своё красивое лицо, причесал
Ясин и Фахми закончили одеваться, а Камаль побежал в комнату после выхода отца из дома, чтобы удовлетворить своё желание — сымитировать его движения, за которыми он украдкой подглядывал в щёлку полуоткрытой двери. Он встал перед зеркалом, внимательно и спокойно глядя на своё лицо, и сказал, обращаясь к матери повелительным тоном, сгущая интонацию в голосе:
— Пузырёк с одеколоном, Амина.
Он знал, что она не откликнется на этот зов, однако провёл руками по лицу, пиджачку и коротким брючкам, как будто смачивая их одеколоном. Хотя мать и старалась подавить смех, но он продолжал притворяться строго и всерьёз, рассматривал своё лицо в зеркале и справа, и слева, затем пригладил свои воображаемые усы, закрутил кончики, отвернулся от зеркала, срыгнул и посмотрел в сторону матери, и обнаружив ни что иное, как смех, сказал в знак протеста:
— Почему ты не желаешь мне доброго здравия?
Женщина, смеясь, пробормотала:
— На здоровье, мой господин.
И он вышел из комнаты, копируя походку отца и двигая правой рукой, словно опираясь на трость…
Амина с обеими дочерьми поспешила к машрабийе, они встали у окон, выходящих на квартал Ан-Нахасин, чтобы увидеть через их отверстия мужскую часть членов семьи, что шли по дороге. Отец, казалось, шёл неторопливо, степенно, в ореоле достоинства и красоты, время от времени поднимая руки в приветствии. Дядюшка Хуснайн-парикмахер, хаджи Дервиш-продавец бобов, Фули-молочник и Байюми-торговец щербетом смотрели вслед ему: глаза их переполнялись от любви и гордости. Фахми пошёл за ним своей быстрой походкой, а потом Ясин — с его бычьем телом и плавностью павлина, и наконец, появился Камаль, но не успел он сделать и пары шагов, как развернулся и поднял взгляд на окно, за которым, как он знал, скрывались мать и сёстры, и улыбнулся им, затем продолжил свой путь, держа под мышкой портфель с книгами, и топча ногой мелкие камешки в земле.
Этот час был одним из самых счастливых для матери, но она боялась, как бы её мужчин кто-нибудь не сглазил, и беспрерывно читала такой айат: «…и от зла завистника, когда он завидует» [12] , пока они не пропали из виду…
5
Мать покинула машрабийю, и Хадиджа вслед за ней. Аиша же не торопилась, ибо ей предоставили свободу действий, и она перешла к той стороне машрабийи, что выходила на улицу Байн аль-Касрайн, и бросила внимательный нетерпеливый взгляд через прорезь в окошке. Судя по тому, как блестели её глаза и по тому, как она кусала губы, казалось, что она в ожидании. Ждать ей пришлось недолго — с переулка Харафиш появился молоденький офицер полиции, и не торопясь, прошёл своей дорогой в полицейский участок Гамалийи [13] . В этот момент девушка покинула машрабийю и быстро прошла в гостиную, направляясь к угловому окну. Повернула ручку, приоткрыла створки, и встала у окна; сердце её издавало резкие, тяжёлые удары — и из-за любви, и из-за страха одновременно. Когда офицер подошёл к их дому, осторожно поднял глаза, не поднимая при этом головы — в то время никто в Египте не поднимал голову, — и лицо его осветилось светом скрытой улыбки, что отразилась на лице девушки румяным сиянием залившего её стыда, и она вздохнула… Затем закрыла окно и нервно надавила на него, словно бы пряча следы кровавого преступления, отошла от него, закрыв глаза от сильного волнения, бессильно опустилась на стул, подперла голову рукой, и унеслась в свои бесконечные фантазии. Ни счастье её, ни страх не были на все сто процентов подлинными — сердце её обуревало то одно, то другое чувство, которое беспощадно тянуло её на свою сторону — если она предавалась эйфории и её чарам, молот страха бил по сердцу, предостерегая её и грозя. Она и не знала, что для неё лучше — отказаться ли от своей авантюры, либо продолжать идти на поводу у сердца. Но нет, и любовь, и страх были сильны, а она так и оставалась в этой полудрёме, долгой ли, короткой. В ней тлели ощущения страха и укоризны, а она продолжала наслаждаться упоением мечты под сенью покоя, и вспоминала — ей всегда было приятно вспоминать — как однажды она отдёрнула висящую на окне занавеску, чтобы смахнуть пыль, и скользнула взглядом по дороге из открытого наполовину окна. Он бросил на её лицо взгляд изумления, соединённого с восхищением, а она отпрянула чуть ли не в испуге. Однако он не уходил до тех пор, пока не произвёл на неё впечатления — вид его золотой звездочки и красной ленты пленил её и похитил воображение. Его образ долго ещё стоял перед её глазами, и в тот же час на следующий день она встала перед щелью в окне, так чтобы он не заметил её, и с явным восторгом ощутила, как его глаза внимательно и страстно смотрят на её закрытое окно, а потом как он старается рассмотреть её силуэт за щёлкой, и все черты его лица излучают радостный свет, и её пылкое сердце, — которое потягивалось, впервые проснувшись ото сна, — ждало этого мига с нетерпением, испытывая счастье момента, оставлявшего ей чувство, что всё это похоже на сон. Хотя и прошёл месяц, он вернулся в тот день, когда она снова смахивала пыль. Она подошла к занавеске и отряхнула её за умышленно полуоткрытым окном и на этот раз — чтобы увидеть его — как и день за днём, и месяц за месяцем, пока жажда ещё большей любви не одержала верх над притаившимся страхом, и она пошла на безумный шаг — открыла оконные ставни и встала позади с отчаянно бьющимся от любви и страха сердцем, словно заявляя о своих чувствах открыто. Она была подобна тому, кто выбрасывается сверху, с огромной высоты, в страхе перед пылающим огнём, объявшим его.
12
«…и от зла завистника, когда он завидует» — Коран, 113: 5. Данный айат, как и вся сура, обычно читается для защиты от сглаза.
13
Гамалийа — название квартала в Каире, расположенного в древнейшей (фатимидской — с 909 по 1171 год), центральной части города.
Чувство страха и угрызения совести улеглось, а она продолжала наслаждаться в упоении своей мечтой под сенью покоя, а затем очнулась от этого сна и решила избегать страха, который так расстраивал её безмятежность, принявшись твердить себе, дабы ещё больше увериться:
— Никакого землетрясения нет, всё мирно и спокойно, меня никто не видел и не увидит, и я не совершила греха! — и поднялась. Чтобы внушить себе беззаботность, она стала напевать нежным голоском, выходя из комнаты. — О тот, у кого красная лента! Пленил ты меня, сжалься над моим унижением!