Как спасти свою жизнь
Шрифт:
Я тоже положила ноги на стол.
— Наверное, это звучит глупо, но у меня такое чувство, что я уже никого в своей жизни не встречу.
— Это если тебе повезет, — смеется Гретхен.
Гретхен идет обедать, а я выхожу на улицу и медленно бреду по Мэдисон-авеню. Стоит один из тех жарких июньских дней, когда воздух буквально пропитан влагой и кажется, будто плывешь, а не просто передвигаешь ноги. Я иду не спеша, подолгу задерживаясь возле витрин, захожу в изысканно оформленный итальянский магазин и примеряю босоножки, которые, конечно же, никогда не куплю. Не забываю заглянуть и в аптеку, чтобы купить противозачаточную суспензию и ароматизированный бальзам (чуть позже я собираюсь встретиться с Джеффри Раднером), а в цветочном магазине покупаю розу на длинном стебельке — для Хоуп, моей единственной
Хоуп старше меня ровно на двадцать лет. Она родилась 26 марта 1922 года, и своим знакомством мы обязаны каким-то старинным и причудливым семейным связям. У ее матери (ныне это необычайно хвастливая пожилая дама по имени Сельма, которая не имеет себе равных по части жалоб на судьбу) году в 1908 был роман с моим дедом. Они, конечно, это отрицали, но Хоуп откопала где-то их письма. Когда деда приперли к стенке, он изрек: «Да, Сельма была анархисткой, последовательницей Эммы Голдман», — а Сельма сказала: «Ах, этот Столофф, — он только и делал, что говорил, говорил, говорил. Послушай сюда, если ты интересуешься узнать за романы, так я могла бы рассказать и про что-нибудь похлеще, нежели он.» И она-таки могла. Так или иначе, мы с Хоуп уверены, что связаны сестринскими узами через космос. Уж слишком много совпадений: родились в один день, ее мать с моим дедом были любовниками; нам нравились одни и те же поэты, шутки и кушанья. То есть то, что по-настоящему важно в жизни. И конечно же, секс. В отличие от моей матери, считавшей секс товаром, который надлежит выгодно продать, Хоуп не находила ничего зазорного в том, чтобы отдаваться задаром. Она во всем такой же романтик, как и я, и уж если влюбится, — а сейчас она живет со своим вторым мужем, с которым познакомилась в пятьдесят лет, — то будет верна своему избраннику на все сто, причем это будет доставлять ей истинное удовольствие. Да, это у нас общее — мы романтики. И после всех моих взлетов и падений, любви и отчаяния, на закате нашей с Беннетом совместной жизни, она и только она была моей единственной утешительницей. Я несла к ней свое извечное чувство вины, дурные предчувствия, беспрестанное нытье по поводу развода, она же неизменно отвечала: «Ничего, подожди. Разведешься, когда будешь к этому окончательно готова. А пока не мучай себя.» Она знает меня, как свои пять пальцев. Все эти еврейские штучки. Мы боимся дурного глаза. Знаем, что сегодняшний смех завтра обернется слезами. Сегодня радуешься, значит, завтра жди неприятностей. Если получаешь удовольствие от секса, значит, подцепишь какую-нибудь заразу, или забеременеешь, или влюбишься.
Имя Хоуп я слышала с детства, но своими глазами не видела ее. Помню, мои бабка и дед часто обсуждали ее с моими родителями. Они называли ее «бедняжка Хоуп», наверное, из-за того, что она была замужем за музыкантом, который, по выражению моей бабушки, был не в состоянии прокормить семью. Но вместо того, чтобы бросить его, как поступила бы на ее месте любая прилична еврейская девушка, она старалась его поддержать. Это было воспринято как безрассудство. Хоуп страшно нравилась мужчинам, считалась неплохим редактором и хорошо зарабатывала. Осуждая ее простодушие, дедушка с бабушкой цокали языком. Как могла она держаться за этого барабанщика из Рего-парка! Любовь любовью, но брак — это сделка. И как может привлекательная женщина тратить свои лучшие годы на какого-то пьянчужку?.. Ее поведение было расценено как признак слабости. «Бедняжка Хоуп. У нее такая добрая душа.»
Но «бедняжка» Хоуп была умнее их всех. Она понимала, что щедрость окупается сторицей. Она никогда не скупилась на деньги, на любовь, на свое свободное время, и у нее всегда были сотни поклонников и друзей, а когда жизнь ее перевалила полувековой рубеж, она встретила человека, который оказался ее нравственным и духовным двойником. Мои бабка и мать, которые любили по расчету, мои сестры, которые повыскакивали замуж в восемнадцать лет и не видели в жизни ровным счетом ничего, получили гораздо меньше, чем Хоуп, которая отдавала без остатка всю себя. Она была человек-праздник. Подарки сыпались из нее, как из рога изобилия. Страшно было обратить внимание на какую-нибудь вещь у нее в доме, потому что она сразу же дарилась тебе. Причем это могло быть что угодно: картина, первое издание редкой книги, красивое украшение. Вещи совсем не задерживались у нее. И всегда возвращались
Мы сошлись с Хоуп летом 1968-го, когда я на недельку приехала в Нью-Йорк из Гейдельберга попрощаться с бабушкой, умиравшей от рака. Я пришла к Хоуп в офис и сразу почувствовала, что попала домой. Ее кабинет оказался светлой комнатой с золотистым ковром, — там стоял большущий стол, весь уставленный безделушками, фотографиями, цветами. Все всегда присылали Хоуп цветы.
— Дай-ка я на тебя взгляну, — сказала Хоуп. Она смотрела на меня, я смотрела на нее, и мы понимали, что это любовь с первого взгляда. Хоуп была седовласой полноватой женщиной, всем своим существом излучающей теплоту. В ее присутствии все твои проблемы как бы отходили на второй план и наступала приятная расслабленность. Моя мать всегда нервировала меня, Хоуп — умиротворяла.
Она читала мои еще не опубликованные стихи, а я от нечего делать разглядывала кабинет. Я всегда страшно нервничала, когда кто-то читал мои стихи, — в этот момент они казались мне ужасными, и я боялась, что меня разоблачат как самозванку. Это были стихи о моей жизни в Европе, о Германии, фашизме, о какой-то недоговоренности в наших с Беннетом отношениях. Хоуп читала. Я притворялась, что мне совсем не страшно. Прочитав две-три страницы, она подняла голову и сказала:
— Поэтические рукописи всегда поражают меня. Обычные белые листы, а на них — обнаженная человеческая душа. — И она вновь погрузилась в чтение.
Я могла в любой момент поступить в аспирантуру, этот путь был всегда для меня открыт. Или устроиться на работу в какое-нибудь издательство. В этом не было ничего ужасного. А вот попытатьсястать поэтом и провалиться… Лучше вообще не стоило начинать. Или я не права? В минуты сомнений я всегда вспоминала о тех надутых идиотах, которые почитали себя великими поэтами, но на самом деле таковыми не являлись. О тех безнадежных дураках, которые пачками отсылали свои сентиментальные излияния в «Райтерз Дайджест», записывались на заочные курсы «Школы великих писателей» и на собственные средства издавали поэтические манускрипты на восемьсот страниц в твердой уверенности, что их писания «понравятся» и станут самыми лучшими бестселлерами. Что если и я такая же, как они? Одно дело — быть посредственным писателем. Посредственную прозу можно от нечего делать полистать, отрывки из нее включить в программу телевизионного художественного чтения, по ней можно даже поставить фильм. Но посредственной поэзии просто не может быть. Если стихи плохи, значит, это вообще не стихи. Вот такие дела.
Я подумала о бабушке, у которой только что была. Она стала желтой и похожей на покойника — из-за рака поджелудочной железы и тех лекарств, которыми ее накачали. Сколько я себя помню, бабушка всегда панически боялась рака, но теперь, когда он все-таки ее настиг, она ни словом не обмолвилась о нем. Она сидела в кресле у окна и шила — зауживала себе платья.
— Все платья стали мне слишком велики, — говорила она, — а мне ведь надо будет что-то надеть, когда я снова начну выходить.
Конечно же, выходить ей уже не пришлось. Два месяца спустя она умерла. Но перед смертью она отправила меня к Хоуп. Это из-за нее я появилась здесь с зажатой в руке тетрадкой стихов. Пришлось поддаться на ее уговоры: так хотелось сделать приятное умирающей старушке. В те времена я боялась кому бы то ни было показывать свои стихи. Особенно редактору. На редакторов я смотрела тогда как на богов. Они обладали сокровенным знанием в моих глазах.
— Ты станешь крупнейшей писательницей современности, — сказала Хоуп, снова взглянув на меня.
«Она сошла с ума, — подумала я про себя. — Какая-то сентиментальная, восторженная фанатичка, совершенно не способная здраво смотреть на вещи. Нет, она просто не хочет расстраивать старинного друга семьи.»
— Вы шутите? — спросила я вслух.
— Такими вещами не шутят, — ответила Хоуп. — Конечно, я могу показаться тебе излишне сентиментальной…
— Да что вы! — соврала я.
— Но мне слишком дорога поэзия, чтобы обманывать тебя. Ведь мне все время приносят какие-то рукописи. И большинство из них никуда не годятся. Я авторам так прямо и говорю — правда, всегда в самых деликатных выражениях. Но твоя книга — это что-то особенное. Я хочу разослать ее по издательствам. Можно, я оставлю ее у себя?