Как трудно оторваться от зеркал...
Шрифт:
Вот, Гена, истинная причина.
Но события разворачивались дальше.
Стояла морозная ночь, и деревья аллеи, по которой, рыдая, шла Надя, до мельчайших подробностей были объяты инеем. И было так тихо впереди, позади и над нею, словно под землей, и когда из-за поворота появилась фигура, это было странно, точно неподвижность зимы переполнилась сама собою и поплыла. Иней, как судорога, прошелся по кустарнику. Две фигуры сближались, и Надя узнала свою школьную учительницу, которая когда-то так выделяла ее из других, познакомила с поэзией Блока и Пастернака и учила ее писать прозу, но не такую, какую Надя теперь выбрасывает из себя толчками, чтобы не захлебнуться прозой жизни, а другую, эдакую романтическую вьюгу слов. По мере их сближения учительница услышала, как Надя рыдает, а Надя услышала, что та тоже тихо плачет, ноет, как ребенок. Учительница, узнав Надю, перестала лить свои тихие слезы и спросила, отчего Надя рыдает. Надя
— Что у вас случилось?
Учительница отерла лицо носовым платочком, вынутым из варежки:
— Сегодня вечером я стояла у окна, не зажигая света, и слушала по радио «Грезы любви». Слушала, слушала и вдруг увидела себя в зеркале — помните, у меня небольшое зеркальце висит на ручке оконной рамы. В темноте я увидела себя молодой, а над зеркалом левее и выше висела молодая звезда, и она, как сердце, сжималась, все так же, как сорок лет назад, то же зеркало, то же лицо, та же звезда в небе. А внизу от детского сада тянулась дорожка в снегу, по ней никто не шел, от нее отбивались, словно ветка, вели куда-то в сторону отдельные маленькие следы, я так хорошо их видела. И я подумала: Боже, как нестерпимо хороша жизнь, как больно уходить от нее такими маленькими, мерцающими в темноте шагами... и еще подумала: никто в целом мире, ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем, не видел, не видит и не увидит эту дорожку в снегу с такой нежностью, как вижу ее сейчас я, и на кого я покину и ее, и зеркало, и мелодию Листа, и эту звезду — на какую вечность?..
Куда ушел трамвай
Мы знали: город наш маленький. Город маленький, но трамвай по нему ходил — красный скрипучий вагон с громадной дугой на крыше, высекающей фиолетовые и зеленые искры. Мы были в нем: сидели на желтой деревянной скамье и хвастали друг перед другом билетиками — не так часто мы их брали, а на железных поручнях висели ремни, и те из пассажиров, кто не доставал до самого поручня, покачивался, держась рукой за ремень. А мы сидели; когда ты захотела уступить место одной старушке, со всех сторон закричали: сидите, сидите, вы маленькие. Раз билеты есть, сидите, подтвердила кондукторша. Есть, есть, сказали мы всем и снова показали билетики.
Трамвай ходил с севера на юг, со Строп на Погулянку и обратно, конечно. В Стропах на холмах было кладбище, могилы издали, из окна трамвая, казались ступенями лестницы, и сосны стояли над ними. Иногда мы прогуливались здесь. Читая надписи — я читала тебе, ты сама еще не умела читать, — мы вздыхали и клали на плиты веточку полыни или цветок кашки и никогда не трогали оставленных там конфет, да и, честно говоря, не хотелось. Один раз мы так ходили-ходили и наткнулись на свежую могилку Юриса. Это было зимой. Надпись была залеплена снегом, но лицо Юриса на снимке под стеклом — нет. «Это же Юрис!» — вскричала ты и закрыла лицо руками. «Юрис», — пришлось согласиться мне. Вот уже три месяца мы скрывали от тебя, что Юрис, бедный мальчик, добрая душа, провалился под неокрепший лед на реке, и, чтобы объяснить его исчезновение в доступной для твоего понимания форме, мы придумали, что Юрис уехал. «Куда же?» — «Далеко». — «На трамвае?» — «Да, — сказали тебе, — на трамвае, но теперь, к сожалению, туда не ходит ни трамвай, ни автобус, ни поезд, ни ковер-самолет, уж слишком много снега намело, никогда столько не было». — «Я знаю, почему туда не ходят трамваи, — поджав губы, ответила ты, — у трамвая мало рельсов, если б рельсов было побольше, трамвай ходил бы дальше». — «Какая смышленая девочка! — удивился наш сосед Барушко. — Она рассуждает как взрослая». Сосед Барушко был всегда уныл и вечно некрасив, потому что жена его была веселая и красивая. Он был уныл, потому что некрасив, а Танюша веселая, потому что красивая, и когда она задерживалась в заводском драмкружке, где наряжалась в длинные платья и разговаривала не своим голосом, Барушко приходил к нам и спрашивал: «Ну что там можно репетировать до десяти часов вечера, скажите мне, я требую!» Наша мама не знала, и папа не знал, а бабушка, вздыхая, говорила: «Скоро Танюша придет, вы можете подождать ее у школы, там такой темный переулок, и ей будет страшно идти одной». — «Уж лучше я у вас посижу, — отвечал Барушко, печально прихлебывая чай, — ее все время кто-то провожает, и она потом ругает меня, зачем я помешал разговору. А что показывают по телевизору?»
Мы так и не дожидались прихода Танюши, потому что нас укладывали спать. Утром мама говорила: «Кто хочет конфету „Белочка“?» Мы хотели. «Но вы знаете, что нужно сделать, чтобы заслужить ее?» Увы, мы знали. Мы поворачивались было к Белочке спиной, но она щелкала, она присвистывала, она дразнила нас с тобой, и мы, не выдержав, подходили
Я, признаться, не любила брать тебя в свои путешествия по городу и игры: во-первых, ты была младше нас на целых два года; во-вторых, ты была очень серьезно больна. Твой недуг, шептались взрослые, должен был рано или поздно унести тебя в Стропы. Наша мама называла меня «мое горюшко», а тебя она так не называла, потому что ты и впрямь была ее горюшко. А мы, остальные, мама, папа, я и даже бабушка, и Нонна, и Стасик были здоровы, резвы и нетерпеливы — мы, дети, — мы отплясывали на деревянной крышке помойки, мы целились из огромной Стасикиной рогатки в больших пыльных ворон, мы залезали на деревья так высоко, что сами казались с земли большими птицами, мы лазили на чердак и в бомбоубежище, мы ходили по неокрепшему льду реки и даже топали по нему ногой, мы... Да мало ли что мы могли! Но я не могла ждать тебя, ты не могла угнаться за нами, мне хотелось кому угодно сбыть тебя, лишь бы не было рядом твоего тяжкого после бега дыхания, бледности, умоляющего взгляда, слабых рук, удерживающих меня за край платья. Однажды мы бежали за Стасиком на реку; скорей, скорей, оглядываясь, торопил он меня, скорей, а то пароход пройдет, скорей, скорей, оглядываясь, торопила я тебя, но ты все отставала и отставала, и я, крикнув: «Жди меня на этом месте!» — кинулась догонять остальных.
В этот момент к тебе подошел Юрис. Мы его знали — он жил в окраинном доме, но его отец приходил к нам во двор играть в домино. Юрис был моим ровесником, но он с нами не играл, он был занят какими-то своими делами — что-то мастерил в школьной мастерской или же читал, сидя на наших качелях, поджидая отца.
— Ты, кажется, ревешь? — сказал он тебе.
— Нет, я тихо, — возразила ты.
— Какая разница, тихо или громко, главное, ты распустила нюни. Вытри-ка нос.
Ты послушно достала из бокового кармашка платья носовой платок и вытерла нос.
— А почему они тебя бросили? Ты ябеда?
— Нет, я больная.
— Чем? — заинтересовался Юрис. — У тебя коклюш? А может, полипы?
— Я не знаю, — ответила ты, — говорят, что больная. Я и сама думаю, что я больная, потому что не могу бегать, как они, и никого не могу догнать.
— Пустяки, — возразил Юрис. — Догони меня.
И он побежал, мелко перебирая ногами, обутыми в кеды. Ты сделала несколько неуверенных шагов и протянула к нему руку, но он увернулся и, отбежав, поманил тебя за собой. У клена ты его догнала и схватила за рукав широкого вязаного свитера, который на нем болтался.
— Вот видишь, — сказал Юрис, — а говоришь, что больная.
Так вы подружились. Вы стали неразлучны. И я смогла с головой уйти в свои дела.
После школы Юрис стоял под нашим окном и выкрикивал твое имя. Мамины глаза делались совсем темными от печали, но она усмехалась сухим ртом: «Кавалер твой пожаловал, дочушка». — «Жених», — подсказывала бабушка. Мама сказала бабушке: «Этот мальчик из очень бедной семьи, душа болит, на него глядя, такой худющий — заверни-ка ему пирожка».
Ты вышла к Юрису и сказала:
— Юрис, ты мой жених. Я вырасту, как Танюша Барушко, и выйду за тебя замуж, ладно?
— Не ладно, — возразил Юрис, — я не могу выйти за тебя. Дело в том, что я решил стать моряком. Я уйду в плаванье.
Ты хотела заплакать, и он воскликнул:
— Ну что за наказание! Ну ладно, считай, что я твой жених, только вытри нос.
Ты достала платочек и вытерла нос, а другой рукой протянула Юрису пирожок.
— Какой вкусный, — сказал Юрис, надкусив.
— Ешь, Юрис, ешь, ты же из бедной семьи, — участливо сказала ты.