Как звали лошадь Вронского?
Шрифт:
Каждой книгой, как гвоздем, приклепывала его к себе. “Этим и взяла,
– сказал вдруг. – А ты оказался сгибень, дешевка: и здесь, как всегда, пошел на компромисс. Приеду – все начну сначала”, – жестко
“дра-та-та-та”! Ноги обмякли, стали бескостными, безмышечными. Как бы пластиковыми, готовыми подчиниться угасавшему ритму. “Та-та-дра”,
“та-та-дра”, “дра-та-та-та” – выплеталась скороговорка колес.
Выделывались вольты и кренделя. И, как это бывало не раз (“Бывало, бывало!” – отозвалось как в длинном, пустом коридоре), начали сочиняться стихи. Он часто писал их во сне, но ни разу не смог запомнить: теснились молоком на белой бумаге. Проснешься – слова не разобрать. А тут впервые увидел – строчки вызревали, черные на белом. Как некий абрис, намек портрета. Сколок его души, увиденной как бы в инфракрасных лучах, то есть понятный ему одному. “Мне тебя не целовать, – проступило
– рассказывал о том, что ясно видел перед собой. – У меня душа зашита! – взвилась строка. – И культяпки вместо рук. Ни жены, ни даже друга не имею я давно, – текло плавное повествование. И – финал, фермато, которое оборвалось однотесом, забитым в тишине: – Я не человек – обрубок. Я не тело, а г…”
Выборматывал еще что-то. Под ногами открылась бездна. Летел в нее.
На дне опять были слова: “Силы нет – одно бессилье. Вдрызг – последняя струна. Я такой же, как Россия – непотребная страна”. Не верил, что мог написать такое. Но сделал это, к собственному ужасу и ознобу. Что ждало его, он знал. “По мере жизни, – обращался он к жене, ровесникам, пытливцам своего поколения, – пространство и время как бы меняются местами. Рождаемся примерно в одно время, но в совершенно разных местах. Уходим, наоборот, в разное время, но место уже одно”.