Календарная книга
Шрифт:
Рабочий оказался совсем диким.
— У тебя, мил человек, паспорта, что ль, нет?
Наш собеседник закивал.
— Тут это беда небольшая, — сказал Ваня. — Наливай да пей. Не спросит у тебя никто ничего, не нужен ты никому — ни патрулю, ни Мирозданию.
— Я коммунист, — гордо сказал работяга.
— Все мы тут коммунисты, — одёрнул его я. — Ишь, расхвастался. Я был член партбюро части. За мораль отвечал, мне ещё жёны доносы писали: «Мой муж — сволочь, верните мне мужа».
На рабочего человека в вышиванке это произвело неизгладимое впечатление.
—
— Да кто ж его знает? Вот, может, в Германии какой-то коммунизм победил, — хмуро сказал Ваня.
— И что теперь?
— Теперь ночь. Всех ожидает одна ночь.
Про коммунизм нам говорить не хотелось. Я, к примеру, испытывал к теме слишком большое уважение.
Я как-то стоял на венском кладбище вместе со стариками, что дрались с армией во время рабочего восстания в феврале тридцать четвёртого года. Теперь они стояли у могилы своих товарищей и пели знаменитую когда-то песню Эйснера «Заводы, вставайте». Голоса у них были тихие, надтреснутые, а у одного вовсе хрипел у горла аппарат искусственной речи. У них была своя правда, чего уж там.
А тут, у моря, за столом, где в стаканы вместо вина была налита расслабленность и благодушие, о классовой борьбе говорить не хотелось.
— Мы забыли про дома полярных лётчиков. Настоящих полярных лётчиков, — сказал я.
— Дом полярного лётчика — палатка во льдах. Или избушка метеостанции — там он стоит — в унтах и толстом свитере. Лётчик диктует радиограмму жене, а радист работает ключом, обливаясь слезами от чужой нежности.
— Голова его повязана бинтом — потому что он только совершил вынужденную посадку, спас самолёт, но себя не уберёг.
— Но жене он об этом не сообщает.
— Она догадается сама, когда он появится на пороге их дома — с орденом, привинченным к гимнастёрке. А в их доме на полу лежит шкура белого медведя, на стене вместо винтовки висит багор с погибшей шхуны, а также портреты погибших друзей Леваневского и Молокова.
— Молоков не погиб. Я помню всё про Молокова.
— Кто ж не помнит Молокова? Да тот тогда и не жил, кто не помнит. Я и Чухновского помню. А уж как я штурмана Аккуратова помню… Я как-то нарисовал сжатого льдами «Челюскина», а матушка моя снесла рисунок лётчику Ляпидевскому. Он передал мне привет. Он привет мне передал! Ощущение было, будто мне передали привет Ахилл или Гектор.
Но дело не в этом, настоящий дом полярного лётчика — лёд и стылая вода Главсевморпути.
— Знаешь, — сказал Ваня, — я думаю, что он и сейчас сидит.
— Кто сидит? Где?
— Хозяин. Сидит внутри своего дома, там же черт знает что внутри. Ход какой потайной, комнатка-пенал. Сидит, стихи пишет.
Поэты — люди бессмертные.
— Пушкин.
— Что Пушкин?
— Бессмертный. Не слушай, это всё глупости.
— Есенин, к примеру, жив. Пьянствует. Тексты для поп-звёзд пишет и дерётся с их охраной, потому что они плохо их поют. Ты вот знаешь, кто пишет все эти песни? То-то, этого никто не знает? Кто видел этих людей? Никто не видел.
— А вот Заболоцкий, стал бы Заболоцкий писать для них? А?
— Писать, может, и не
— Утёсов, значит.
— Неважно, хоть Козин. И говорит: братан, дай я песню твою спою. И деньгами ему в нос тычет. Лагерное братство, то-сё. Я бы согласился, чё.
— Вот ты и не Заболоцкий, хотя, может, и согласился бы.
В доме что-то снова заскрипело.
Мы подождали ещё немного, но никто больше не появился.
Поэзия живёт дольше прочих искусств, вот что. Поэзия и есть искусство.
— Ты, Ваня, дистинкции не видишь.
— «Дистинкции не видишь» — это «рамсы попутал», — объяснил Ваня работяге, но он, кажется, не понял и занервничал.
Рабочий человек явно чувствовал себя не в своей тарелке. Он засобирался — сборы заключались в том, что он незаметно (как он сам думал) стащил со стола наш хлеб и спрятал куда-то в складки своей рубахи.
— Да ладно вам, дорогой товарищ. Возьмите пакетик, — сказал добрый Ваня.
Рабочий ушёл, несколько раз споткнувшись о холмики вынутой из траншеи земли.
Ваня посмотрел ему вслед:
— Надеюсь, он доберётся до дома без проблем. Весь в пролежнях, и выглядит так, будто проспал лет сто. Надеюсь, ты не будешь говорить о преимуществах простого труда над поэзией.
Дом плыл в лучах восходящего солнца, которое пробивалось через листву живого навеса. Он дышал и поскрипывал, как парусный корабль, который только что снялся с якоря и покидает стоянку.
— Ах, друг мой, — сказал Ваня грустно, — квартира не может быть настоящим домом, наши бетонные пеналы взаимозаменяемы — посели в них поэта, он начнёт писать корпоративные гимны и рекламные слоганы. В квартире не бывает настоящего подвала, подполья, где можно прятаться от ареста. Где спрячешься от ареста? Нигде. Всё пропадёт и исчезнет, и дворники неясной восточной национальности вынесут прочь его книги. И ещё вынесут его дряхлый компьютер, на который никто не позарится. Я как-то видел веер дискет около мусорного бака — никто из проходивших школьников и не знал, что это лежит. Наверняка не подозревали, что это можно засунуть в компьютер. А, может, там был гениальный роман.
Дом должен быть крепок, как шхуна, там должны быть гарпун, багры и винтовки. В нём должно пахнуть морем и странствиями.
— Ваня, дорогой Ваня, теперь существует целая индустрия по производству коттеджей со старинными фотографиями. Там лучшие ароматизаторы с запахом моря работают в автоматическом режиме — там всё уже есть.
— С поэзией сложнее. Поэзию сложно имитировать.
— Имитировать можно всё.
— Поэты живут вечно, как это сымитируешь? Никак. Поэты не покидают свои дома, вот в чём дело. Поэты по ночам двигают книги в своих библиотеках, скрипят половицами, звенят бокалами в буфете. Вот купит человек коттедж — и кто будет ему скрипеть половицами? Да никто. И гонимых там не спрячешь — разве что подельника, хотя боюсь, подельника хозяин просто прикопает под клумбой.