Каленый клин
Шрифт:
Поскольку фантомы являют собой наиболее драгоценную часть человеческого мироздания, постольку и самую неукротимую ненависть вызывают те, кто на них покушается, – вот вам истинная причина национальной вражды. Родина – это тоже фантом – система фантомов, – ассоциированная со страной нашего предполагаемого происхождения.
Именно потому, что это феномен не внешнего, а внутреннего мира, ни ценность его, ни само понятие “родина” не могут быть обоснованы и расшифрованы средствами рационального анализа, стремящегося оперировать фактами, которые максимально подтверждались бы независимыми наблюдениями. Такой анализ может разве лишь разрушить любой фантом, если его обладатель недостаточно крепко к нему привязан. Каждый конкретный
О коллективных фантомах можно сказать ровно то же, что и о любых веками формировавшихся социальных феноменах: с ними опасно – без них невозможно. Да, коллективные фантомы порождают самую страшную вражду
– но они рождают и самую высокую самоотверженность. В мирное время раздувать национальную солидарность до истерического накала – дело не только невозможное, но и прямо вредное, ибо дискредитирует само понятие патриотизма, национальной солидарности. Тогда как без какого-то минимального ее уровня уж не знаю, как Западу, а России точно не простоять. Начать хотя бы с того, что в России много дотационных регионов, и, в сущности говоря, лишь национальная солидарность побуждает сургутского нефтяника делиться прибылью с псковскими старухами. Он, конечно, кряхтит, увиливает, но в принципе считает это справедливым. Но если он искренне почувствует: “А чем, собственно, псковские старухи лучше нигерийских?” – у него тут же найдутся лидеры, которые поставят страну на грань гражданской войны.
Падение общенациональных фантомов сегодня, возможно, обошлось бы дешевле, чем в семнадцатом году, но все равно нахлебаются все – и русские, и татары, и евреи. Причем евреи нахлебаются больше, потому что их меньше. А кроме того, их деятельность чаще связана с теми тонкими социальными функциями, которыми жертвуют в первую очередь, когда речь заходит о физическом выживании.
В этом, похоже, и заключается один из выводов, к которым подводит
Солженицын и русских, и евреев: берегите то государство, которое есть, не надейтесь, разрушив не слишком благоустроенный дом, в три дня воссоздать Хрустальный дворец. Или переехать в другой дом – в таком количестве вас нигде не ждут. Но апеллировать к рациональным мотивам, когда речь идет о массовых движениях, – дело совершенно пустое: трезвые люди предпочитают спасаться в одиночку. Готовность забыть о шкурных заботах ради общего и весьма неясного наследства способна пробудить в толпе только воодушевляющие фантомы. Возможно, именно поэтому Солженицын никак не пытается обосновать, чем, собственно, Россия заслужила, чтобы ее граждане принимали на себя какие-то хлопоты ради ее “интенсивного развития вглубь, нормального кровообращения”: тем, кто дорожит национальными фантомами, не нужно объяснять, зачем они нужны – служение фантомам вообще являет собой высший тип человеческой деятельности. Хотя для тех, кто ими не дорожит, такое служение просто нелепость.
Любая страна стоит на детской доверчивости к непроверенному, почти во всем неверному, крайне неотчетливому и все же дорогому. А из реального и отчетливого можно любить лишь физически приятное.
Поэтому в относительной сохранности объединяющих русских фантомов заинтересованы все народы России.
Осознание того факта, что национальная вражда главным образом порождена страхом за любимые иллюзии, разумеется, еще не дает окончательного решения еврейского вопроса – соперничество народов может быть устранено из жизни лишь вместе с самими народами, – вернее, со всеми, кроме какого-то одного: жизнь, из которой убраны все конфликты и сомнения, – глубинная греза
Кажется, в Америке именно так и устроилось, – если судить хотя бы по массовому кинематографу, в котором по крайней мере не бросается в глаза ничего обидного для достоинства англосаксонского большин ства, – а хозяева грез – хозяева мира. Да и в частной жизни воспитанные люди, отнюдь не уклоняясь от реальной конкуренции, давно научились не затрагивать чужих иллюзий. Каждый-то, конечно, про себя знает, что именно его Дульсинея на самом деле прекраснейшая дама под луной, но все-таки не тычет и другому: твоя дама скотница, скотница, скотница…
Правда, на подобную рассудительность способны лишь взрослые люди, а народы – вечные дети. И когда разные мудрецы предлагают им гордиться не всякой полувыдуманной бесполезностью, а, например, объемом и качеством национальной продукции, – это походит на то, как если бы мальчишку учили гордиться не опасными подвигами и враками, а отличными успехами и примерным поведением.
Обнадеживает только то, что в лидеры народов как правило выходят все-таки взрослые дяди.
Если не дразнить мальчишек.
Поэтому лучше всего почаще демонстрировать им, что они могут быть совершенно спокойны за свое достоинство, в чем бы оно ни заключалось, и что пока они воистину дорожат своим национальным целым, им не страшны ни татарщина, ни неметчина, ни евр… Нет, слово
“европейщина” имеет другой оттенок, лучше сказать -
“общечеловечина”. Тем более, даже национальные параноики согласятся, что уж физическую-то опасность для русских с незапамятных времен всегда представляли только русские.
*
*
3. Три послания
О любых проявлениях еврейской солидарности Солженицын на протяжении всех своих “Двухсот лет вместе” высказывается с подчеркнутым уважением – с одной, кажется, на всю книгу оговоркой (с.34-35): “В какие-то периоды, вот в польско-русский с XVI в. и даже до середины
XIX, это единство достигалось давящими методами кагалов, и уж не знаешь, надо ли эти методы уважать за то одно, что они вытекали из религиозной традиции”. (“Во всяком случае нам, русским, – даже малую долю такого изоляционизма ставят в отвратительную вину”.)
Но в конце XIX века еврейская внутренняя изоляция была прорвана – новые поколения не жалели сил, чтобы добиться социального успеха в российском обществе – однако не ценой крещения. “Казалось бы, почему масса еврейской молодежи, не соблюдавшая никаких обрядов, не знавшая часто даже родного языка, – почему эта масса, хотя бы для внешности, не принимала православия, которое настежь открывало двери всех высших учебных заведений и сулило все земные блага?” – цитирует
Солженицын мемуары Я. Тейтеля (с.453), подчеркивающие главный признак национальной солидарности – бескорыстие, готовность на жертвы во имя мнимости, во имя того, что никому конкретно не приносит никакой выгоды.
Тем не менее, пророку российского сионизма Вл.Жаботинскому этого казалось недостаточно: “Многие из нас, детей еврейского интеллигентского круга, безумно и унизительно влюблены в русскую культуру… унизительной любовью свинопаса к царевне” (с.455), “Наша главная болезнь – самопрезрение, наша главная нужда – развить самоуважение… Наука о еврействе должна стать для нас центром науки…
Еврейская культура стала для нас прибежищем единственного спасения”
(с.457).
“И это – очень можно понять и разделить. (Нам, русским, – особенно сегодня, в конце XX века)” – это уже комментарий Солженицына.