Калигула или После нас хоть потоп
Шрифт:
Потом зазвучали фанфары. Их звуки подхватили напевные флейты и опьяняющие кларнеты.
Распахнулся занавес главного входа, и в триклиний въехала колесница, влекомая менадами, на которых были только кожаные пояса.
На колеснице стояла большая бочка, на краю которой сидел, омывая ноги в вине, бог Дионис. Виноградный венок спадал ему на лоб, в руке он держал тирс, обвитый плющом, одет он был в короткую золотую тунику, расшитую лапчатыми зелеными листьями.
Вокруг колесницы за покрикивающими менадами, которые изображали из себя пьяных, с шумом теснилась толпа косматых сатиров.
Пирующие в восторге подняли отяжелевшие головы от
Выкрики "Привет, божественный Дионис!" смешивались с визгливым "Эвое!" обезумевших менад и сатиров.
По знаку Ксеркса на бога и его свиту посыпался дождь розовых лепестков.
Колесница остановилась посредине триклиния, и Дионис, зачерпнув золотым сосудом вино из бочки, наполнил кубки Эннии и Макрона. Сто рук подняли свои чаши:
– Мне тоже, о божественный!
Пирующие подавили в себе отвращение к вину, в котором Калигула обмыл свои отвратительные ступни, и толпились с чашами у бочки, сыпля комплименты и все более шумно проявляя свои восторги. Ликование достигло апогея, когда Калигула вылез из бочки и принялся исполнять на подиуме вакхический танец, размахивая тирсом. Болтались его тонкие ноги под бесформенной тушей. Калигула отфыркивался и размахивал тирсом вправо и влево, как мухобойкой. Инструменты били, бренчали и пищали. Менады тайком потягивали из чаш на столах.
Сенека толкнул Мнестера в бок:
– Не смейся, актер, если тебе дорога жизнь!
Мнестер изменился в лице и подобострастно прокричал:
– Какое наслаждение видеть тебя танцующим, божественный!
– О божественный! О великий Дионис!
Глаза Луция встретились с глазами Сенеки. Лицо философа было само отвращение. На лице Луция отпечатался стыд. Энния аплодировала, глядя наверх, на искаженные лица рабов, свесившихся над краем раскрытого потолка. Может, выпитое вино, а может, и время, проведенное с Эннией, подкосили ноги танцующего Диониса. Бог повалился на пол. Какая-то часть восторженных зрителей продолжала отчаянно хлопать, думая, что так задуман конец танца, но некоторые бросились поднимать божественное тело. Это было нелегко, так как спасающие весьма нетвердо стояли на ногах. Когда Калигулу наконец подняли, у него на лбу оказалась большая шишка. Он отказался от заботливой помощи, улегся на ложе и через минуту уже спал.
Когда рабы под надзором Макрона и Эннии отнесли его, Энния в триклиний больше уже не вернулась. Луций исчез. Макрон водрузился на ложе Калигулы, чтобы заменить хозяина. Он был спокоен и уверен в себе. Хотя пил он много, но отлично владел собой. Разговаривая с сенаторами, он время от времени смотрел на водяные часы, стоящие у ног бронзового Крона. Когда они покажут час после полудня, он разбудит Калигулу и отправится вместе с ним к намеченной цели.
Макрон приказал рабам принести новые амфоры тяжелого сицилийского вина, которое усыпляет лучше, чем сок мака. Сам он уже не пил, только притворялся, что пьет.
– За красоту жизни, дорогие! – возглашал он.
Возмущенный Сенека поднялся и вышел. Он тотчас же уедет в Байи.
Внизу, под Палатином, шумел тысячеголосый Рим. Соленый ветер дул с моря и ласкал виски. Солнце уже припекало, пронизывая прозрачный воздух, под платанами ослепительно блестел мрамор.
Сенека медленно брел по саду, залитому весенним светом. В таком белом сиянии созидал
Сенека уговаривал сам себя: и в старой Греции имели место обжорство и разврат. Но что делать, когда минуты превращаются в непрерывный поток?
Разве мы едим для того, чтобы блевать, и блюем для того, чтобы есть? Он вспомнил вомиторий и этот пир, превратившийся в оргию, вспомнил Калигулу и отвращение, подступившее к горлу. Горе нам, римлянам! Погоня за золотом и властью поглотила все живительные соки нашей души, от них осталась только бесплодная почва. Гора эгоизма нас раздавила. В Ахайе человек рос, в Риме его развитие прекратилось. Что осталось в человеке, кроме жажды богатства, власти, наслаждений и крови? Рим превратился в рынок, в публичный дом.
Сенека по своему обыкновению возвращался к прошлому. Печально он посмотрел на самую древнюю ромуловскую часть Рима. Старые римские доблести, этот маяк в море грязи. Но их уже нельзя привить на засыхающее дерево. Тысячи червей подтачивают его корни, тысячи паразитов пожирают его почки и побеги. Болезнь Рима – тяжелая болезнь. Наверное, смертельная.
Есть ли еще путь к спасению? Или злая судьба уже отметила лицо Вечного города чертами неизбежного разложения?
Рабы разносили новые блюда, им не было счета, и никто их не мог уже есть. Один Гатерий, чудовищный обжора, поглощая паштеты, показывал на свой переполненный стол и кричал:
– Все это уничтожит Ваал!
Цветы лотосов в вазах увядали в испарениях пота и смрада. Глаза благородных сенаторов стекленели. На подиуме под звуки флейт фригийки исполняли плавный чувственный танец. Крутобокие девушки с иссиня-черными волосами обнажали прикрытые красными шалями газельи ноги. Пресыщенные гости бросали в танцовщиц кости от жаркого.
Огни в плошках еле мерцали и чадили. Статуя Тиберия стояла во главе зала. Широкий лоб сужался к скулам, скулы переходили в острый подбородок, упрямые губы были сжаты. Глазные впадины были пусты. Пирующие читали в них смерть. Ими овладело дикое желание жить – во что бы то ни стало. "Живи одним днем" – девиз римских патрициев. Жить всеми чувствами до потери сознания. День, ночь. жизнь – все это так коротко. Ту минуту, которая наступала, заполнить судорогами наслаждения и удовольствия. Пусть чума опустошит мир, пусть волны сметут с лица земли Рим, пусть империя за ночь превратится в пустыню! Что мне до этого? Если я получаю то, что хочу!
После нас хоть конец света! После нас хоть потоп!
Мнестер поднял руку и пьяно декламировал:
Пусть будет эта ночь ясна, как белый день,Пусть будет голос флейт и тих и златозвучен,Пусть грудь твоя поет мне о любви твоейИ дышит страстью паллы твоей багрянец…По приказу Муциана через все входы в триклиний двинулись толпы полуобнаженных женщин.