Калинин
Шрифт:
Ветер свистит тише, словно удовлетворился тем, что нагнал на землю столь сильный дождь,- он способен размыть горы, размягчить камни.
– Уо-уу-уо!
– кричит где-то невысоко над нами и близко от нас горный филин.
– Думает - ночь!
– шёпотом сказал Калинин.
– Уо-уу-уо!
– вторит птица.
– Ошибаешься, брат!
– громко крикнул человек.
Холодновато. Торопливо струится светло-серая влага, занавешивая полупрозрачной тканью стволы деревьев, толстые, как бочки, корявые и ощетинившиеся молодой порослью, еще не потерявшей мелкого листа.
Однотонный
Калинин возится, толкает меня и ворчит:
– Однако - тесно же! Не люблю я тесноты...
Он устроился удобнее меня: влез в дупло глубже, присел на корточки и как-то особенно ловко сложился в маленький комок. Дождь почти не мочит его. Вообще у него, видимо, очень хорошо развита ловкость привычного бродяги уменье быстро найти при всех неблагоприятных условиях самое выгодное положение.
– Вот - и дождь, и холод, и всё,- тихонько говорит он,- а хорошо ведь!
– Чем - хорошо?
– Никому, кроме бога, не обязан. Ежели сносить неприятности, так лучше от него, а не от себе подобного...
– Ты, видно, не очень любишь себе подобного-то?
– Возлюби ближнего твоего, яко собака палку,- ответил он, а помолчав, спросил: - За что его любить?
Я тогда тоже не знал - за что.
Не дождавшись моего ответа, Калинин снова спросил:
– Ты в лакеях не служил?
– Нет.
– То-то. Лакею ближнего любить трудно.
– Отчего?
– Послужи - узнаешь! Ежели кому служишь, так уж тут, братец мой, любить его не приходится... А дождь этот надо-олго!
Отовсюду текут всхлипывания, плач - точно вся земля тихо и горестно рыдает, прощаясь с летом накануне зимних бурь.
– Как ты попал на Кавказ?
– Шел, шел и пришел!
– отвечает Калинин.- На Кавказ попасть всякому хочется...
– Почему?
– А - как же? С малых лет слышишь: Кавказ, Кавказ! Бывало - генерал заговорит - даже ощетинится весь и глаза выкатываются. Тоже и мать: она ведь тоже была здесь. На Кавказ, брат, всякого тянет: здесь жить просто солнышка много, зима короткая, не злая, как у нас, фруктов множество... вообще - веселее!
– А - люди?
– А что - люди? Держись в стороне, они не помешают.
– Чему?
Калинин, снисходительно усмехаясь, взглянул на меня и сказал:
– Экой ты чудак - спрашиваешь, спрашиваешь о самом о простом!.. Ты грамотный? Ну - должен сам все понимать...
Изменив голос на сердитый и гнусавый, он пропел, точно молитву:
– Не попусти, господи, сглазить ни чернцу, ни чин-цу, ни попу, ни дьяку, ни великому грамотнику... Это - мать моя часто говаривала...
Дождь стал тише, его линии истончились, сеть их стала прозрачней яснее видны угрюмые стволы почерневших дубов, ярче золото и зелень листвы. В дупле посветлело, обугленные стенки блестят, точно атлас,- Калинин ковыряет
– Это пастухи выжгли... Видишь - и сено натаскано, и сухой лист. Хорошая жизнь у пастуха здесь!..
Точно приготовляясь уснуть, он обнял затылок руками, воткнул подбородок между колен и замер.
Мимо нашего дерева, омывая его обнаженные корни, торопливо - светлой змеею - бежит ручей, унося красный и рыжий лист. Хорош должен быть такой лист далеко среди моря: в небе только солнце, а на синем шелке моря - одна эта красная звезда...
Мой спутник мурлычет, точно кот, какую-то песню. Мелодия знакома "Спрятался месяц за тучку", но - я слышу другие слова:
Удивительная Валентина
Вы прекрасней всех цветов!
Горит сердце нянькина сына,
И на все он для вас готов...
– Что это за песня?
Калинин разогнулся, завозился, гибкий, точно ящерица, крепко повел ладонями по лицу.
– Это - сочинение. Военный писарь один сочинил... помер он в чахотке. Дружок мой был, за всю жизнь - один, истинный! Тоже - удивительный человек!
– А - Валентина кто?
– Конечно - барышня,- неохотно ответил он.
– Писарь влюблен в нее был?
– Нисколько даже.
Видимо, он не хотел говорить об этом, снова съежился, спрятал голову и проворчал:
– Костер бы развести... а всё мокрое...
Скучновато посвистывает ветер, встряхивая деревья; упорный мелкий дождь сечет землю.
Человек я маленький и бедный,
И другим не буду никогда
– снова тихонько запел Калинин и, взметнув голову быстрым, несвойственным ему движением, внушительно сказал:
– Это очень печальная песня... она может до слез взять за сердце. Ее только двое знали: я да он... ну, еще она, конечно... но она, конечно, и позабыла сразу...
И, улыбаясь светлыми глазами, он предложил снисходительно:
– Вот что: ты - человек молодой, и тебе надобно знать, где опасности для жизни,- расскажу я тебе историю одну...
Дождь тоже стал как бы прислушиваться: сквозь его шелковистый усыпляющий скукою шорох мирно потекла человечья речь:
– Это не Лукьянов влюбился, а я,- он только стихи писал, по моей просьбе. Шел мне девятнадцатый год, когда она появилась, и как я взглянул на нее - так и понял, что в ней моя судьба,- даже сердце замерло, и вся жизнь полетела, как пылинка в огонь. И весь я вроде бы окрылился: так себя почувствовал, как, примерно, часовой на страже пред начальством подтянулся весь, окреп, и эдакая тревога в сердце: вот сейчас что-нибудь случится! Лет ей - Валентине Игнатьевне - было двадцать пять, может побольше... очень красивая! Просто - удивительная! Была она сирота: папашу турки убили, мамаша в Самарканде от оспы померла... Генералу она приходилась племянницей по жене. Барышня рыжеватая и белая, как фарфор с золотом, глаза - изумруды... Округлая такая вся... словно просвира... Заняла она угловую комнату, рядом с кухней,- у генерала, конечно, дом собственный - и еще дали ей светлый чуланчик. Наставила она везде свои странные вещи: бутылочки, чашечки стеклянные, медную трубу и круг, тоже стеклянный в меди, она его вертит, а от него - огненные искры скачут, потрескивают, этого она нисколько не боится и поет: