Камень и боль
Шрифт:
В первый и последний раз Микеланджело ваяет крылья.
За колонной храма стоит тень и смотрит на него. Микеланджело чувствует, что за ним следят, но всякий раз, как обернется, позади – пусто, никого нет. Только несколько старых женщин еще остались в храме, но они стоят на коленях перед главным алтарем, застыв в долгой молитве. Тень крадучись, ползком подбирается все ближе и ближе, потом вдруг остановилась. Микеланджело вновь почувствовал ее взгляд, словно липкое прикосновение паука на своей спине, и быстро оборачивается. Нет, он совсем один, сзади никого, и старухи сердито ушли молиться в другое место, в другую церковь, где слова молитв не будут заглушаться ударами по камню. Он крепко сжал в руке резец, как оружие, и двинулся навстречу неведомому взгляду, ища его. Но тень неслышно скрылась между колонн, а там и вовсе выскользнула из храма, сняв в портале черную маску с лица и скинув с плеч черный плащ. И Микеланджело, никого не встретив, возвращается к своему произведению, чтобы вскоре погрузиться в него, забыв обо всех тенях, что бродят
В первый и последний раз Микеланджело ваяет крылья.
ЗМЕИНОЕ ОЖЕРЕЛЬЕ
По всему городу шли настойчивые толки о войне, и верховный командующий болонских скьопетти мессер Асдрубале Тоцци вернулся из дворца Бентивольо раздосадованный, оттого что опять не послушались его советов и Бентивольо по-прежнему не решаются выступить, хотя момент самый подходящий. Получается просто стыдно перед гостем Оливеротто да Фермо, молодым кондотьером папского сына дона Сезара… Асдрубале Тоцци, высокий, мускулистый, с раздражением откинул меч, сел за стол и стал ждать, чтобы жена принесла ему бокал вина.
Но вместо нее с подносом и кувшином вина появилась служанка неопрятно-жирная, толстая, с заячьей губой, до того противная, что от ее взгляда скисло бы вино, и лучше приправленное. На раздраженный вопрос хозяина она с готовностью ответила, что монны Кьяры нету дома, опять нету, она не ждала синьора так поздно… При этом служанка ухмылялась так, словно ее сообщение доставляло удовольствие ей самой. Асдрубале терпеть ее не мог, – часто ему казалось, что она приносит дому несчастье, – он несколько раз прогонял ее, но она каждый раз возвращалась обратно, так что в конце концов мессер Тоцци махнул рукой. И без того хлопот по горло. Порой ему приходило на ум, что эта уродина – необходимая принадлежность дома, как куча мусора и навоза под окнами. Нельзя отрицать, что при ней в доме всегда царит порядок и спокойствие, слуги ее боятся, а монна Кьяра – плохая хозяйка… Так что уродину оставляли, но Тоцци разговаривал с ней одними кулаками, и она, заслышав его голос, тотчас скрывалась. Тем сильней удивился он ее появлению с вином. В нем разыгралась желчь, и он уже нацелился кулаком прямо ей в зубы, но вдруг злая усмешка в углах ее мерзкого рта и насмешливый, язвительный взгляд остановили его, – зуботычина не состоялась. Девка явно смеется над ним… И Тоцци почувствовал, что по лбу у него покатились капельки пота. Потому что, если эта уродина над ним издевается, значит, у нее есть веское основание или она просто помешалась. Но нет – она не сумасшедшая. И, не скрывая язвительной улыбки, она снова загнусила, что госпожа опять ушла, уж давно ушла, вскоре после полудня, как всегда, пока господин был в Риме… Говорит, и держит поднос с вином, которое скисло, и ждет. Асдрубале Тоцци дал ей тумака, пристегнул опять меч, накинул плащ и вышел.
Ледяной пот, огненные круги перед глазами. Но на улице, где жизнь шла своим чередом, мирная, обычная, где лица пешеходов и лицо самой улицы – все было такое, как всегда, ему пришло на ум, что лучше не возвращаться домой, а пойти к лекарю, чтоб тот освободил его от избытка черной крови, а то у него начались, видно, какие-то наваждения, – слишком угнетают его эти бессмысленные совещания у Бентивольо, которые все колеблются, не слушаются ни его советов, ни указаний святого отца Александра Шестого. Но ехидная, злорадная усмешка уродины глубоко его задела. Тоцци шел по широкой улице, сам не зная куда. Несколько раз им овладевало желание вернуться и расспросить служанку, почему она так улыбалась. Но она того и хотела; для этого и пришла с вином, хорошо зная, что он ничего не примет из ее рук. Но если он не примет ничего из ее грязной руки, то не примет и ни слова из ее мерзких губ. Он задрожал от отвращения при одной мысли, чтоб уродина вдруг стала его поверенной. Нет, он дождется возвращения монны Кьяры. А пока ему казалось, что часы идут, как и он, без цели.
Но потом он опять ободрился и стал с наслаждением вспоминать о ласках монны Кьяры. Он убьет уродину. Пускай она на том свете смеется над обманутыми мужьями, которые уже мертвы. Он убьет уродину, потому что она может вызвать большое несчастье. Довольно и того, что он, победитель в битвах, он, перед кем дрожат взводы его скьопетти, из-за которых ему даже папа завидует, идет теперь как в воду опущенный, понурый, словно какой-нибудь зеленщик, словно болонский купец, терзаемый тревогой о жениной добродетели, проводящий дни без радости и ночи без сна. Разве он имел когда-нибудь повод, если не считать кое-каких пустяков, ничего не значащих и вызванных теперешней модой?
Повод? Может, только тот, что он никогда монну Кьяру не понимал. Завороженный ее волшебной красотой, по утрам всегда свежей, как роза, обрызганная росой, вечерами цветущей, как роза, целуемая лунным светом и не желающая спать, он никогда ни о чем не думал, кроме как о часах, отданных ласкам, о часах обладанья, часах алькова. Она была до такой степени его женой, что никогда не была его мыслью. Он любил ее за необычайную красоту и еще из тщеславия, – да, страсть и тщеславие привязывали его к ней. Ведь все ему завидовали, и если бы ее семья, принадлежащая к древнему роду Астальди, неожиданно не разорилась, он никогда бы ее не получил, она скорей предназначена для княжеского или дожеского ложа. А теперь она – его, хрупкая патрицианка знатного рода, Кьяра Астальди, чьи предки жили здесь, в Болонье, еще во времена римских цезарей, отмеченная своей нежнейшей, почти прозрачной
– Это меня не удивляет, я ничего другого и не ждал, – сказал он. Сообщу его святости и кардиналу Сезару. А дон Сезар не забудет, Болонье не поздоровится. Но и тех, которые хотели подчиниться, а им не дали, – юноша сверкнул глазами на Тоцци, – тоже не будут забыты, только в хорошем смысле.
Асдрубале Тоцци гордо поднял голову.
– Кардинал Сезар имеет в моем лице верного слугу, – сказал он. – Я без колебаний готов выступить. А синьоры Бентивольо колеблются.
Оливеротто засмеялся.
– Колеблются, колеблются! А почему колеблются? Французы уже оставили бы Флоренцию, – если б Савонарола все время не сдерживал народ, плохо пришлось бы Карлу в городе его собственных союзников! Теперь самое время ударить им в тыл… А Болонья хитрит, но придет день – она дорого заплатит за свою хитрость! Ведь и Лодовико Моро, миланский пес, отпадает от французов, Карл не поручился, что не затронет его власти, и Лодовико боится, что сам вырыл себе яму, призвав французов в страну, и отпадает… Почему же не выступают Бентивольо?
– Хотят, мол, сперва заключить договор с его святостью… – хмуро ответил Тоцци.
Оливеротто опять засмеялся.
– Понимаю, – промолвил он едко. – Их игра мне ясна. Они не забывают, что Болонья, по сути дела, – лен церкви и они правят здесь незаконно, как тираны. Потому и не хотят подчиниться, что, сделав это, они признали бы суверенитет святого отца. Хотят, чтобы его святость имел с ними дело, как со свободными правителями, хотят договора! Просто смешно. И в то же время не хотят ослаблять себя походом против французов – опасаясь, как бы дон Сезар не решил осуществить притязания церкви на Болонью с помощью оружия. Вот почему они колеблются!
Тут римлянин, будто не нарочно, прижал руку Тоцци тесней к своей груди.
– А ты, Тоцци? Говоришь, что ты верный слуга кардинала Сезара? Так докажи это! Нужен-то пустяк! Немножко мягкого воску…
Тоцци вздрогнул.
– Нет, – отрезал он, выпрямившись.
Да Фермо слегка пожал плечами.
– Что ж, хорошо. Не будем омрачать последние минуты такими разговорами, я ведь скоро уезжаю. Ты останешься здесь, а я вернусь в Рим. Я буду воином, обнажившим меч против врага, а ты – воином, который среди военных действий сидит сложа руки, – ты, победитель в битвах! Ах, Тоцци, не сердись! Я не хочу тебя обидеть! Поговорим о другом. Здесь у вас, в Болонье, было весело, хоть женщины здесь не такие податливые, как в Риме. Я уж соскучился по римским поцелуям, – ваших болонских мне досталось слишком мало. Даже в Пьяченце у меня бывали ночи лучше здешних! Ах, ваши женщины!