Каменный фундамент
Шрифт:
Дверь мне открыла Устинья Григорьевна, коротко поздоровалась, отошла к столу и села на скамейку. Дед Федор лежал на кровати, лицом к стене. Возле него прикорнул в курточке Василек. Так рано обычно он спать не ложился…
— Устинья Григорьевна, а где же Катя?
Тут только я заметил, что а колыбельке нет и маленького Василька.
— Ушла… скоро придет, — как-то беззвучно ответила Устинья Григорьевна.
Чувство тяжелой неприязни шевельнулось у меня к этой маленькой, прежде такой милой старушке. Я все понял: да, это она,
Диву даюсь, как это можно было так долго молчать. Я не отметил времени, но прошло, должно быть, около часа.
— Как живете? — наконец спросила Устинья Григорьевна.
— Хорошо. Живем хорошо, — сухо ответил я. — Как вы?
Устинья Григорьевна провела ладонью по столу, наткнулась на мокрое пятно на клеенке и брезгливо отдернула руку. Поднялась, сияла с гвоздя полотенце, перебросила через плечо и стала мыть, перетирать посуду.
— А у нас… — было видно, как трудно ей начать разговор. — Поссорилась вовсе сегодня я с Катей… Не знаю, как ты рассудишь, молодежь теперь все по-своему думает, а я понять не могу, я сердце свое слушаю…
Старушка закончила прибирать на столе, составила горкой посуду и прикрыла ее полотенцем.
— Слаба она стала после болезни, очень слаба… без кровинки… глядеть не могу — душу щемит. Лежать бы больше, тело нагуливать… Я с Федором на чем ни есть, а зарабатываем. «А ты, — говорила я ей, — шитьем занимайся, умение есть, пристанешь — отдохни. Никто тебя не осудит: войну исслужила. Станет жизнь легче — ну, тогда уж как знаешь…»
— Так вы чего же хотите от Кати? — досада во мне так и закипела.
— От Кати? — тихо переспросила Устинья Григорьевна. — От Кати я ничего не хочу. Для Кати хочу я… Ей хочу жизнь облегчить. Ну, война… И Катя, когда по суткам домой не ходила, на плотах работала или потом в госпиталях раны лечила, сама страдала, с других снимала страдание, — что я скажу? Так надо. Куда ни посмотри — все на войну жили, на войну работали… Вот и на фронт уехала она. Не плакала я тогда, хотя в голову всякое заползало. Небось не на праздник, на смерть люди ехали. И опять сказать мне нечего. И так думалось…
Она выжидающе посмотрела на меня — должно быть, ждала слов одобрения. Я молчал. Прежнее чувство досады еще не улеглось, но к нему теперь примешалось другое: жалость к матери, которая страдает за свою дочь и не понимает, чем и как ей помочь…
— Погибни Катенька тогда, кровь бы во мне, наверное, вся почернела от горя, а стерпела бы я. Так могу ли я сейчас своими руками Катеньку в землю закапывать? Нет, не могу, хоть прежде самой умереть. Ну, и стало так… Она: «Пойду на службу устраиваться», а я ей: «Нет, Катенька, будь лучше дома». Не поймем друг дружку, как стена поднялась меж нами. А сегодня сдуру я так и сказала…
— Устинья Григорьевна! — вскочив с сундука, закричал я. — Где
— Нет, нет! Что ты, бог с тобой! — торопливо зашептала Устинья Григорьевна и даже испуганно оттолкнулась руками. — Как это можно: совсем?
— Куда ушла она? Почему она взяла с собой Василька? — беспокойство охватывало меня все больше и больше.
— Сказала я сгоряча: «На работу пойдешь — не буду с ним нянчиться», — тихо вымолвила Устинья Григорьевна. — Думала задержать ее этим, а она схватила ребенка — и прочь…
— Прости ты меня, — дед Федор приподнялся на кровати, широкой ладонью прикрыл плечи спящего Василька, — только по какому же такому праву ты кричишь на нее?
— По праву каждого человека, который всегда должен заботиться о другом человеке, — не замечая, как странно выглядит моя фраза, отрезал я. — А что я Кате посторонний — это вопрос второстепенный.
— Не о том я, — не повышая голоса, сказал Федор. — У нас с Устиньей был свой разговор. Я к тому, что во всяком деле начало знать надобно.
— Начало я знаю, — я все же сумел подавить в себе раздражение, — начало в том, что вы прежде всего думаете о себе, а Катю я, простите, Катю я лучше вас понимаю. Она за эти годы не о себе, а о людях думала. Ей люди ближе были, чем она сама себе…
Я наговорил бы им много резкого и обидного, если бы в этот момент не открылась дверь и не вошла Катюша. Она мельком глянула на наши возбужденные лица, — должно быть, все поняла, — прошла к своей кровати, положила на нее Василька, быстро разделась сама и потом осторожно развернула одеяло и перенесла Василька в колыбельку. Все это она проделала молча. Молчали и мы. Потом Катя села к столу, привычным жестом разгладила лоб и безвольно бросила руку.
— Мама, это ты у меня из сумки вынула паспорт? — вяло спросила она, превозмогая усталость.
Устинья Григорьевна прерывисто вздохнула и ничего не ответила.
— Ну зачем? Зачем это? — через силу усмехаясь, сказала Катюша. — Право, вовсе по-ребячьи получается… Разве этим ты удержишь меня? Сегодня не удалось оформиться — я завтра пойду. Ты пойми же… Ну, как ты не можешь понять!
— Я бы тебе, доченька, сказала: «Делай как знаешь», — волнуясь, проговорила Устинья Григорьевна, — если бы так могла я сказать. Буду говорить, а сердце мое кричит: «Удержи, удержи, не толкай на погибель!»
— На погибель? — Катя опять усмехнулась. — Вот и мирно мы с тобой говорили, и вздорили, а все то же. Да, вижу я, мне тебя не убедить. Ну что же, мама, и ты меня не сломишь. А как нам выйти из положения, я и не знаю. Давай еще раз поговорим, на всем, где надо, поставим точки, да уж и не будем потом к этому возвращаться. Тебе, — Катюша повернулась ко мне, и нотка надежды на помощь зазвучала в ее голосе, — тебе коли интересно послушать наш разговор, послушай. Да в лицо, в лицо мне скажи, что я неправильно делаю. Может, ты меня убедишь…