Каменный мост
Шрифт:
– И никаких следов этой пленки… – У мальчика погиб отец, унесла железная птица, мальчику могло присниться, и сам поверил лет через двадцать пять, маме рассказал. – Говорят… – и я запнулся, остановив взгляд на полках книг; урод собирал о Москве, античные историки о христианстве… Она сопела и ждала. – Уманский сильно любил. Одну женщину. Период, – я показал на руках, – от ноября 1941-го по конец мая 1943-го. Имеете, что показать?
Она сразу ответила:
– Нет.
– Есть мнение, что ваш супруг знает больше…
– Честное слово, я не знаю, где он. Он все отдаст. Соберет деньги
– Те люди, что звонят и приходят. Они показывали вам какие-то документы? Договора, расписки?
Она с мукой вглядывалась в меня, словно пытаясь узнать хоть одно знакомое слово в чужом языке!
– Забирать не буду. Можете показать ксерокопию. Или перескажите суть.
Она рискнула, от отчаяния сбегала за страшной бумагой, и мы вышли проститься в коридор. Нажравшийся плюшек Боря чмокал старушечьи вены и сокрушенно бормотал, постукивая в стены:
– Район-то нам очень подходит, но вот стены – сухая штукатурка, а там, небось, – засыпка? Не кирпич? Учтите, Раиса Федоровна, хоть не панелька, но – шестьдесят восьмого постройки… А балкончик? Небольшой! Район-то – да-а, экология… Но вот если б не 2420 за метр, а 2340 – реалистичней, Раиса Федоровна, по деньгам! Мы звякнем, за нами ход.
Жена клиента не хотела становиться вдовой и давила из себя, перехватывая мой взгляд:
– Я вспомнила! Когда Нину убили, ее мать сошла с ума, Уманский от нее не отходил. Но тут позвонил телефон, и он взял трубку. Какая-то женщина спросила: когда мы сможем увидеться? Он сказал: не сегодня. И никогда. Может такое быть, что звонила та женщина?
Может.
– Еще! В Куйбышеве в эвакуации он по ком-то сильно скучал. И пожаловался брату: вот уехал такой-то и увез ее с собой. Смысл в том, что какой-то человек, ну, мужчина, наверное, уехал с его женщиной – а Уманский скучает по ней. Может быть – она?
На улице, на природе я замерз, сразу из тепла, надо было что-то под свитер… Автомобильные пятящиеся уступки, маневры дворника с корытом на колясочном скелете, детские игры в мяч – мешаем всем.
– Взял сто тысяч долларов под двадцать годовых, плюс пятьдесят один процент бизнеса. На год. Дал расписку.
– Мудак, – Миргородский с глубочайшим презрением. – В девяносто восьмом! Это надо быть таким долбоёбом! И они ему включили процент в день?
– Не знаю. Они выкатывают семье полмиллиона. Ты считаешь, насколько их реально сбить?
Боря откуда-то из космоса взглянул мне за спину, на синюю «девятку», словно на ней рисовались ему цифры:
– На полтинник можно попробовать.
Он не сказал: собью на полтинник, езжай занимайся оперативной деятельностью, пей чай в офисе с Гольцманом, живи там, не здесь, у этого подъезда ублюдков больше не будет, и Чухарев сможет выползти из лежки; он, куда-то отлетая, мялся:
– Может, не будешь… из-за какого-то… А если не вырулишь? Сам знаешь: свидетель, которого ищешь дольше всего, как правило, ничего не знает.
– Считаешь, будут растопыривать пальцы?
– Сколько там… Сотка? За сотку – будут. Слушай, сколько времени? Я тебе больше не нужен?
У меня уже подрагивали от холода ставшие пластмассовыми губы, я тер
– Что им сказать?
– Ну… Скажи, друг. Не говори, что родственник. Скажи, вот, узнал… Хочу как-то урегулировать. Выводите на тех, кто имеет право голоса. Если скажут, встреча в кафе на МКАД, скажи: не поеду, лес кругом. Лучше где-нибудь в центре.
И уже в спину совсем бросил, как плюнул:
– И не называй мужиками. Им это очень не нравится. Никак лучше не называй.
Z
Татьяна Литвинова, Брайтон, Англия: Во время войны мы с мужем часто бывали у Кости в гостинице «Москва» – ходили принимать ванну. Помню, в одно из таких посещений он рассказал о встрече с Ворошиловым после отставки того в пользу Тимошенко. Ворошилов метался по комнате, как тигр. Хватался за голову и каждую свою инвективу против Хозяина заключал: «Ладно, после войны разберемся». Костя часто слышал такие обещания от разных лиц.
Когда приехали Раиса Михайловна и Нина, Уманские перебрались в Дом правительства, и «банно-прачечные» походы продолжились туда. Мы сплетничали с полным взаимным доверием, через Костю иногда приходили письма от родителей из Америки. Однажды Костя сказал про папу: «Старик сошел с ума. Его ответы на телеграммы Сталина – сплошная обструкция».
С работы он иногда звонил поздно ночью, около двух, и мы вскакивали и, проклиная Уманского, тащились к телефону, дрожа, по нетопленой квартире на Первой Мещанской, где по углам проступал иней. Костя звонил развеять скуку. Чиновники проводили в своих кабинетах ночи напролет на случай, если Хозяин позвонит. Это правило не касалось только моего отца. Говорили: со Сталиным может спорить только Литвинов. И Микоян.
– Вы думаете, Уманский мог по-настоящему полюбить?
– Заводил романы направо-налево… Большого чувства я в его жизни не видела. Он бы никогда не оставил семью. Моя мама имела на него большое влияние, они много разговаривали…
Мы жили очень изолированно и не задумывались о морали. Однажды мы с Мишей залезли в стол к отцу и нашли картинки обнаженных женщин и не поняли, зачем они. Потом вернули на место, отец всегда все замечал, даже мелочи. Он не любил открытых дверей. Когда я заходила к нему в кабинет, папа говорил: стой – и я возвращалась закрыть дверь. Подходила к столу, опять: стой, ничего нельзя трогать. Мы с Мишей, конечно, шарили в его столе, но потом все аккуратно, до миллиметра складывали обратно. Мы искали конфеты и всегда находили их в ящиках. Однажды обнаружили уже заплесневелые трюфели и очень жалели.
Папа был обжорой. Он был толст. Любил окунать зеленый лук в сметану, в соль и есть с черным хлебом с маслом и огурцами, всегда очищенными от кожуры и разрезанными вдоль.
Раз, вернувшись с прогулки, Миша с удивлением рассказал маме, как совсем большие дяди глядели в щель между деревянными досками женской купальни на Москва-реке. Я не рассказала маме, что одним из этих больших дядей был мой папа.
Мы просто жили. В отношениях присутствовала некая свобода. Никто не делал ни из чего трагедии.