Каменный пояс, 1976
Шрифт:
Над горящим Севастополем кружились «хейнкели». Падали и рвались бомбы. Высоко в небе вставали рыжие дымки зениток… Белые волны обрушивались на берег, шипели и разбивались о камни. Потом снова мысли уводили меня в детство, к деду, в те незабываемые дни двадцатых годов, когда впервые узнал, что на свете есть музыка.
Нет, не мог я не думать о Большетроице, о низкой белой мазанке, где остался дед-музыкант, не успевший эвакуироваться. Тот самый дед-скрипач, без которого не обходилась ни одна свадьба в округе. Каждая свадьба начиналась с его игры на скрипке, с вальса «На сопках Маньчжурии»…
Фамилия у старика была — Цекин, но так его почти никто не называл. Изредка величали Петровичем, а чаще — дедом Алешкой.
В теплые летние вечера, когда с поля доносился аромат хлеба и слышалась перекличка перепелов, люди сходились к дедовой хате, и там подолгу не смолкало веселье. То было в первые годы Советской власти — незабываемые, давние годы! — о радио и кино тогда в Большетроице даже не слышали. Но все знали: здесь живет дед Алешка — музыкант и певец, артист на всю волость.
Мы, мальчишки, туда не ходили: «Рано», — говорили нам матери.
Но однажды меня подозвал двоюродный брат Кузьма и сказал:
— Пошли на музыку!
Я замялся, не зная как быть. Мне, конечно, хотелось побывать в том конце улицы, где живет дед, посмотреть, что это там за музыка, но, помня наказ матери далеко не уходить, я замялся, не зная, что сказать.
— Гляди на него, струсил! — скорчил рожу Кузьма.
Кузьму я уважал и в то же время побаивался. Уважал за то, что он быстро бегал, хорошо плавал, был смелым, сильным и нередко защищал меня от пацанов с соседней улицы. Побаивался же потому, что Кузьма не терпел никаких возражений. Стоило сказать против него слово, в чем-то не согласиться с ним, как он тут же пускал в ход кулаки. В такой момент он, не задумываясь, мог столкнуть противника в речку, повалить в грязь, стянуть с лошади. А то хватал за уши и, натирая их ладонями, приговаривал: «Учись, учись, дурак, уму-разуму»! Потом обычно поддавал коленкой под зад и хохотал. Я не хотел, чтобы что-то подобное произошло со мной, и уступал ему.
— Ну, пойдешь или будешь за мамкину юбку держаться? — грубо, по-взрослому, спросил Кузьма.
— А мамке не скажешь?
— Вот чудило! — ухмылялся он. — Я что, обманщик какой? Да пусть меня гром убьет!
— Ну если так — ладно.
Пользуясь сумерками, мы без труда улизнули в сторону окопов, которых немало осталось тут после гражданской войны. Пробежали немного по извилистым ходам сообщений и, поняв, что матери нас уже не видят, вылезли наверх.
— Аллюр три креста… вперед! — скомандовал Кузьма, и я, боясь ослушаться, пустился вслед за ним.
Вскоре мы оказались у Желтого глинища. Глину уже давно здесь не брали. В глубокой яме стояла зеленая вода, и в ней плавали большие глазастые лягушки. Но лягушки что — мы их голыми руками ловили. А вот нечистый, которым мать не один раз стращала меня!.. Нечистый, по ее словам, проживает в глинище и по ночам строит людям всякие козни. Это же он затянул на самое дно Кривого Сидора, когда тот возвращался домой выпивши. Про случай с Сидором знали все и поэтому с наступлением темноты старались обходить страшное место. Но Кузьма, как назло, тянул меня прямо к глинищу.
Вздрагивая и поминутно оглядываясь,
— Вот еще!.. — пробурчал он.
В эту минуту что-то пискнуло, затянуло тоненьким голоском. Я прижался к Кузьме, ничуть не сомневаясь, что это и был голос нечистого. И тут вспомнил: надо крестное знамение сотворить. Так еще бабка учила. Перекрестившись и прошептав «свят, свят», я полагал, что это самое сделает Кузьма, но тот, захохотал, подпрыгивая и ударяя себя ладонями по ляжкам:
— Дурак!.. Это же музыка!
Я стоял как пришибленный и молчал. Но веселое настроение Кузьмы, его громкий смех вскоре вывели меня из нелепого состояния.
Все слышнее становились звуки. Они даже начинали мне нравиться. Доверившись брату, я смелее пошел за ним.
У дедовой хаты под белыми акациями было шумно, как на базаре. Взявшись за руки, хлопцы и девчата ходили по кругу, напевая и пританцовывая. А то вдруг останавливались, смеялись, хлопая в ладоши. Кузьма сразу куда-то исчез, но мне уже не было страшно.
Пригнувшись, я пролез между чьими-то ногами и оказался рядом с дедом Алешкой. Сидя на бревне, он как раз натирал нитки, натянутые на палочке. В руке у него был какой-то камешек, но при лунном свете я не мог рассмотреть его. Кончив натирать, он поднял палочку и стал водить ею по струнам: музыка тотчас ожила, заголосила, запела. Сидевшие рядом сыны деда тоже заиграли кто на чем. Тут были и ложки, и кожаный круг с колокольчиками, и большой деревянный гребень, которым коноплю чешут. На гребне играл Гришка, самый младший, он удивительно под всякие птичьи голоса подделывался, даже пение соловья изображал.
Появившийся Кузьма толкнул меня под бок и пояснил, что в правой руке деда вовсе не палочка, а смычок, который надо натирать канифолью.
— А в левой — скрипка, — заключил он.
— Она скрипит… Да?
— Вот чудило! — захохотал Кузьма. — Скрипит телега немазаная!
Мне стало неловко: не зная что сказать, я отошел в сторонку. Музыканты затихли. И тут поднялся Антон — худой, высокий — старший из сынов деда. Ударил в кожаный круг пальцами, так что зазвенели колокольчики и, приплясывая, смешно запел про попа Сергея. Он пел и другие песни, но эта понравилась мне больше всех. Я тут же запомнил ее.
Потом снова играла скрипка, заливался по-соловьиному гребень. Я заслушался и совсем забыл про Кузьму. А когда кинулся искать его, он будто сквозь землю провалился. Как же одному домой идти? Да еще мимо глинища?.. Напугался, понятно, но тут же сказал себе: «А чего бояться? Со мной музыка!»
Да, музыка была со мной, она звучала во мне. И я, шагая, насвистывал, пилил смычком, как дед Алешка. Никакого смычка у меня, понятно, не было, я воображал его, но все равно получалось здорово.
И когда, поравнявшись с глинищем, ощутил дыхание сырости, а вместе с ним и чувство страха, не заплакал, зашагал быстрее и как можно громче запел: