Каменный пояс, 1981
Шрифт:
Дуся, поджав губы, отвернулась, чтобы не видны были блеснувшие в глазах слезы обиды. Никита вскочил, рот его перекосила язвительная усмешка. На губах уже вскипели хлесткие слова, но вдруг вспомнился Петр Сергеевич, как он сидел, полируя запонки. Как он тогда говорил? «А ты попробуй влезть в шкуру больного. На пять минут». М-да, как бы то ни было, не от хорошей жизни вызвала она их на рассвете, вместо того, чтобы мирно похрапывать в этой великаньей семейной кровати. Значит, человеку плохо. Значит, нет ему радости от машины, телевизоров, красных тряпок — всего добра, которым набит этот кичливый
Дусины брови полезли вверх: на ее глазах разворачивался Полный Детальный Осмотр Больного. Глазные рефлексы, тонус мышц, равновесие, тоны сердца, размеры печени — все это было обследовано с величайшей тщательностью. Она понимала, что суть была не в рефлексах и не в печени, тут другое… И все же… Все это было каким-то образом необходимо, как-то связано. Дуся удивилась еще больше, увидев, с каким уважением прислушивается женщина к словам Никиты, как бережно складывает рецепты, а ведь выписаны средства… ну, впрочем, это уже врачебная тайна.
Провожая их, женщина доверительно шепнула Дусе:
— Вы, милочка, как-нибудь к концу дня загляните ко мне в магазин. Кофточку, туфли, костюмчик всегда можно устроить.
В это время Никита, выйдя во двор, доказывал наслаждавшемуся первой утренней сигаретой Ефиму Семеновичу:
— Несчастные люди! Вот вы говорили: крепко живут. Ну и что? А радости-то нет.
Вбежав в дежурку, Никита первым делом бросился к телефону. Палец никак не попадал в нужные отверстия диска. Длинные гудки, длинные гудки, бесконечные длинные гудки. Но теперь уж он не отступится. Наконец, в трубке щелкнуло, и девичий голос раздраженно бросил:
— Слушаю!
Перехватило горло, и, проглотив слюну, он с трудом выдавил шепот:
— Скажите, как там… Башкирцева?
— Родила, родила. — Чувствовалось, что девушка-регистратор вот-вот бросит трубку.
— Когда? — радостно заорал Никита. — В котором часу? Давно?
— Не знаю точно. В час или в два. Приходите — узнаете.
— А кого? Кого? Мальчика или девочку?
— Послушайте, папаша, у нас сейчас сдача смены. Позвоните позже.
Щелкнуло, радость пересеклась ехидным писком коротких гудков.
— Да-а, — сказал себе Никита. — Вот это чуткость. Индивидуальный подход к молодым отцам с учетом особенностей их психики. Привет Петру Сергеевичу!.. А-а, все равно жизнь прекрасна. Поздравляю и целую тебя, Майка! Нет, теперь только Майя Борисовна, и с добрым-добрым утром! Поздравляю и целую тебя, мое дитя, не знаю, кто ты — сын или дочь, но все равно целую и поздравляю тебя с вхождением в этот светлый, изумительно интересный мир.
Он крепко поцеловал нетерпеливо гудящую телефонную трубку и бережно, двумя руками положил ее на рычаги аппарата.
На матовой плоскости под потолком загорелся желтый глазок, зашипел динамик, монотонный диспетчерский голос произнес: «Девятнадцатая, вы не сдали смену. Никита Иванович, в чем дело?»
Сергей
ВСЕ ДЛЯ АННЫ
Над дальней дубравой всходило раннее солнце, лучистое, но холодное, когда они тропинкой позади огородов, а затем узким переулком вышли ко двору Спиридона Кувалдина.
У прясел, в зарослях репейника и лебеды и на пожухлой траве пологого взгорка ярко сверкала роса, словно усталая земля, перед тем как встретить осеннюю непогоду, надела свой лучший наряд.
Неподалеку, над яром, стояли в обнимку, как сестры, три березки, тоже нарядные, в желто-багряном убранстве, а ниже, за песчаным мысом речки Шутихи, плескались в тихой воде белые гуси. Чуть подальше, где улица делает крутой поворот вдоль берега Шутихи, перед деревянным мостом, пастух собирал стадо. В отгон на пастбище.
Милого, памятного с малых лет деревенского утра, наполненного запахом парного молока, навозной прели и ядреной огуречной свежестью, ни тот, ни другой словно не замечали.
Кувалдин, густо загорелый, с большими жилистыми руками, шагал не крупно, изредка поводил плечами, болезненно морщился и ни разу не оглянулся на Чумакова, который шел за ним, как на привязи. Фетровая шляпа и брезентовая куртка Чумакова, опоясанная патронташем, были изрядно помяты и испачканы грязью. На выходе из переулка он остановился, бросил погашенный окурок в колею дороги.
— Ты отведи меня, Спиридон Егорыч, в сельский Совет, пусть оформят протокол. И отдай мой паспорт, а сам ступай к фельдшеру, так будет надежнее…
— Без тебя знаю, что делать! — сурово ответил Кувалдин. — Иди, как велено! Я позору принимать не желаю. Без сельсовета и без фельдшера обойдусь…
— Не чужак ведь я. Не убегу. Отвечать придется — отвечу!
— А ты мне в родню не напрашивайся! Я и ближнему соседу на слово не верю. Иному пришлому мог бы простить, но тебе — никогда! Век бы не встречать и не видеть!..
Чумаков понурился и нехотя пошел за ним дальше. Конечно, решить дело миром, по-добру, не привлекая внимания со стороны, было бы гораздо разумнее…
Возвращались они с Долгого болота, что в трех километрах от деревни. Кувалдин нес на согнутой руке плетенку из ивняка с живыми карасями, а у Чумакова висел на плече рюкзак и пустой чехол для ружья.
Дом Кувалдина стоял на углу переулка и улицы, в глубине палисада. За частоколом, за густыми кустами акации и сирени, были видны мощные яблони, увешанные крупными плодами, а подле окон еще продолжали буйно цвести мальвы и махровые астры. Три окна, в кружевной резьбе, с ярко голубыми ставнями, выходили в переулок, а шесть, смотревших в улицу открытыми настежь створками, выставляли напоказ богатую обстановку парадных комнат. Наружные стены дома, обитые дощечками в «елочку», покрашенные изумрудно-зеленой краской, крыша под оцинкованным железом, тесовые ворота и кирпичный гараж за ними будто доказывали, что были созданы с любовью, на долгий век. А ведь не так уж давно на этом месте подслеповато щурилась старая изба Егора Кувалдина, мужика, не умевшего приспособиться к жизни. «У меня фарту нет, — всегда безнадежно говорил он о себе. — Чего ни начну, выходит не в масть, кособоко и криво!»