Камер-фрейлина императрицы. Нелидова
Шрифт:
Привычкам парижским ни на йоту не изменила. Как пришла к господину Фальконе в его парижскую мастерскую — тёмное платьице глухое, косынка по плечам туго-натуго повязана, чепчик крахмальный крохотный. Волосы каштановые гладко-гладко зачёсаны...
«Мадам! Вы же не спите, мадам! Вам нехорошо? Вы расстроились? Может, вам лучше встать — рассеяться? Поглядите в окно, как развиднелось. День славный будет. Морозец чуть-чуть. Ветра никакого. Вы разрешите мне проводить вас в парк, мадам? Как было бы чудесно!» — Полно, Селестин, не даёшь слова сказать. Лучше напомни, как у мадам Колло получилось с её замужеством. — «О, мадам! Об этом лучше не вспоминать! Столько горя! Столько огорчений! Всё было так чудесно в Петербурге, пока не появился этот злосчастный Пьер». — Сын господина Дидро? Но почему злосчастный? Он же художник и очень модный на Британских островах. — «Боже мой, модный! Какое это имеет значение! Он появился в Петербурге, не предупредив господина Фальконе, но рассчитывая на его поддержку». — Но это вполне естественно: помощь отца. — «Естественно! После стольких лет молчания и небрежения. Господин Фальконе совсем не обрадовался его приезду. Напротив. У них состоялся бурный разговор — тётушка один раз вспоминала». — И что? Отец же оставил его у себя. — «А что было делать,
«Тем не менее отец оказался прав, хотя сын придумал написать портрет тётушки, и именно его господин Фальконе взял на себя смелость представить императрице. Покойная императрица так благоволила к тётушке! Но и эта хитрость не помогла. Императрица сказала, что на портрете тётушка куда хуже, чем в жизни. А это так и было, мадам, без малейшего преувеличения. Я видела этот портрет: он отвратителен». — С каких пор ты стала судьёй в искусстве, Селестин? — «О, простите меня, мадам, просто я знаю тётушку, а эта особа на портрете!» — В портрете должно быть не только сходство, но прежде всего душа, Селестин. Душа, понимаешь? — «В этом грязно-белом месиве, мадам, не было ни сходства, ни души. Уж меньше всего души! Моя тётушка, мадам, была святая, уверяю вас, истинная святая». — Так нельзя говорить, Селестин, об обыкновенном человеке. — «Тётушка не была обыкновенной, мадам! Судите сами. Два года Пьер торчит в Петербурге. Два года без заказов от императрицы! На шее отца, у которого и так множество забот с памятником. Он только вводит отца в лишние расходы и капризничает. Тётушка так и говорила — капризничает. Взрослый мужчина, какой позор!» — Я тогда кончала институт — об этом говорили, но кому-то работы Фальконе-младшего нравились. Я была поклонницей господина советника Левицкого, зато другие...
«Вы разрешите, мадам, я сейчас закончу ваш туалет. Вы останетесь в шлафроке — в покоях прохладно. Этот Валдис опять положил мало дров, а я не доглядела...» — Да нет же, я надену платье. Зелёное. И ты дашь мне шаль. Знаешь, турецкую. — «О, это будет вам так к лицу, мадам! Вы всегда умеете выбирать самые удачные наряды». — Селестин! — «Знаю-знаю, вы не любите моих слов, но я просто не могу удержаться. Так вот, через два года тётушка в сопровождении Пьера поехала в Париж. Ей нужно было повсюду рассказать о новой работе господина Фальконе, сделать гравюры, публикации. И Пьер поехал вместе с ней, но он решительно ничего не делал, и если бы его воля, быстро растратил все деньги, данные господином Фальконе на поездку. Просто тётушка держала их в своих руках. Пьер негодовал, но покорялся». — Он любил мадемуазель Колло? — «Он никого и никогда не любил, мадам. Это был простой расчёт найти способ остаться в Петербурге. Да-да, на него не было спроса нигде, и он рассчитывал только на Петербург». — Как, впрочем, и многие другие художники. — «Мадам, Пьер понимал, что императрица благоволит к тётушке, и надеялся с её помощью стать ни много ни мало придворным портретистом. А любовь — он находил её у каждой работницы на дворе своего отца и не скрывал этого».
Они вернулись вдвоём?.. — «Очень скоро, мадам. Да, вдвоём. И со мной, мадам. Тётушка была так добра, что взяла меня с собой. У меня не было ни её удивительного таланта, ни денег. Никаких, мадам. Тётушка имела свои средства. Вернее — она зарабатывала их в Петербурге, но все до единого франка отдавала господину Фальконе». — Но почему? Он этого требовал? — «Ни в коем случае. О, мадам, я же говорю, тётушка была удивительной женщиной. Она клала все деньги в общую кассу, чтобы её учитель — иначе она господина Фальконе не называла! — видел в ней всего лишь ученицу и помощницу, от него одного зависевшую». — Я готова её понять. — «А я нет, мадам. О, нет. Если бы всё обстояло иначе, не разыгралась бы вся история с Пьером. Вы же помните, они обвенчались в 1777 году». — Да, я была уже фрейлиной. — «Без гостей. Без свадебного торжества. А через два месяца Пьер уехал. Взбешённый. Проклятый отцом. О, это был настоящий монстр, мадам». — Почему вы так резки, Селестин? Молодые могла не сойтись характерами. — «Но я же знаю, мадам! Я видела всё собственными глазами. Пьер убедился, что тётушка не располагает и не собирается располагать собственными деньгами, что он решительно ничего не может получить от жены. К тому же императрица...» — Знаю, при Малом дворе говорили, что императрица была рассержена этим браком и даже высказывала недовольство самой госпожой Фальконе-Колло. Я не была при этом, но друзья описывали эту сцену. Ваша тётушка не проронила ни слова, так что императрице, так и не добившись ответа, пришлось кончить аудиенцию. Все ждали неприятных последствий для госпожи Фальконе. Но их не последовало. И мне даже казалось, что госпожа Фальконе затаила обиду на императрицу. Ведь ей были сделаны такие выгодные предложения в отношении портретов и оформления дворцов. — «О, нет, нет! Ни о какой обиде тётушка никогда не говорила. И как бы она посмела! Просто когда господин Фальконе уехал из Петербурга в Гаагу, тётушка последовала вскоре за ним». — Не вместе с ним? — «Нет, мадам. Тётушка была беременна». — И её супруг знал об этом? — «Не думаю. Тётушка специально ему не стала об этом сообщать. Да и зачем? Это бы лишило его окончательно надежды на её денежные средства. Да и господин Фальконе мог разгневаться». — Но разве он не хотел брака с вашей тётушкой? Это так естественно: любимая ученица и сын. — «Господин Фальконе? Никогда! На браке настояла тётушка. Да, она не любила Пьера. Но по Петербургу стали распространяться неприятные для господина Фальконе слухи. Как стало известно со временем, с помощью того же Пьера. И тётушка нашла способ их прекратить». — Какое самопожертвование! Боже, какой подвиг... — «Разве это такая редкость в жизни, мадам? Вы преувеличиваете. Мне кажется, каждый второй брак строится только так. Вы хотели знать, мадам, почему тётушка задержалась в Петербурге. Господин Фальконе никогда не занимался хозяйственными делами, не устраивал хозяйства, не нанимал слуг, даже не знал, есть ли в доме дрова, а в конюшне овёс. Всё это было делом тётушки. Она не хотела, чтобы учителя обкрадывали, и вела всему строжайший учёт. Вот и здесь она знала, что господин Фальконе больше не может рассчитывать ни на какие деньги от императрицы, и постаралась продать каждую мелочь.
Какой странный разговор. Не следовало его начинать. Теперь Селестин не остановить... «Тётушка должна была устраивать новорождённую дочь. И Машеньку». — А это кто? Вы ни о какой Машеньке никогда не говорили. — «Простая, совсем ещё юная девушка, помогавшая тётушке в мастерской. Как она сама когда-то помогала Учителю в Париже. Машенька была такой же, как тётушка, во всём. Сегодня мне кажется, что я даже никогда не слышала её голоса. В доме она умела быть совершенно незаметной. О, тётушка её очень ценила. Ей и в самом деле нужен был помощник. Ведь господин Фальконе после этого памятника великому императору в Петербурге дал зарок больше не заниматься скульптурой». — Так это правда? Его величество обсуждал со мной этот странный зарок. После такого труда отказаться от своего искусства! Впрочем, я думаю, господин ваятель был очень обижен, потому что Двор обошёлся с ним незаслуженно несправедливо. Последнее время его просто перестали замечать. Недовольство императрицы не могло не передаться придворным. Все его письма к императрице оставались без ответа. И главное — он уехал, даже не дождавшись открытия своего памятника.
«Вы правы, мадам. Но — надо было продолжать жить, а это стоит денег, больших денег». — Разве господину Фальконе не удалось составить состояния? — «Вы шутите, мадам! Господин Бецкой год от года становился скупее, задерживал выплаты, проверял каждую копейку, и только тётушка умела улаживать с ним дела. Конечно, деньги у господина Фальконе были, но ведь приходилось думать о будущем. А если художник перестаёт работать...»
Деньги... Не хочу о них думать. Не хочу. — «Тётушка вынуждена была всё предвидеть и в том числе судьбу своей новорождённой дочери. Её следовало поместить в хороший монастырь или в дорогой пансион. Разве не так? » — И поэтому вы остались в Петербурге? — «О, мадам, теперь я счастлива, что осталась, но тогда... Тётушка сказала, что нашла мне хорошее место, что я постепенно накоплю денег на возвращение в Париж и на приданое. И чтобы, может быть, найти себе жениха. У неё уже не было возможности заниматься мною. Но Господь не оставил меня — я стала вашей камеристкой. Это было такой честью — при дворе. И у вас». — Бедная моя Селестин, сколько же вам пришлось пережить, что вы даже сейчас побледнели. Мы зря завели этот разговор. — «Нет-нет, мадам! Я столько прожила рядом с вами, что один раз можно высказаться до конца. Если только я ещё не наскучила вам своими домашними делами».
Вы и впрямь ничего не говорили мне, Селестин, а я... была слишком занята своими мыслями. Так что всё-таки постигло вашу тётушку? — «Мадам, вы всегда так добры. Что ж, история оказалась и долгой, и короткой. Господин Фальконе перестал работать. Он хотел только издавать какие-то свои книги и путешествовать. Смолоду у него не было на это средств». — Но ведь по-настоящему не было и после отъезда из России. — «Зато тётушка старалась создать видимость, что ему доступна каждая его затея. Она баловала его как единственное дитя. И работала. Говорят, она днями и ночами работала, потому что к ней пришла, наконец, слава, мадам, и она получала множество заказов. Машенька — в семье её называли Мари — писала мне, что боится за тётушкино здоровье: иногда она теряла сознание около скульптурного станка, и Мари приходилось приводить её в чувство. Тётушка не видит ничего, кроме их парижской мастерской, куда никогда не заглядывает её Учитель».
Какое странное утро. Туманное. И сырое. Не морозное — сырое. Как в Гатчине. Селестин не поймёт, почему не хочу менять этих покоев, смотрящих на каменный двор. Бог мой, как все ненавидят Гатчину, а между тем... Скажите, Селестин, но ведь ваша тётушка любила господина Фальконе? — «Да, мадам». — Так почему же они не поженились? Всё было бы куда проще. — «Мадам, это грустная история. Сначала знаменитый скульптор, знавшийся с не менее знаменитыми людьми в Париже, принимавший в своей мастерской самою мадам де Помпадур, и думать не мог о браке с девчонкой из предместья. Девчонкой с улицы, мадам. Может быть, я так думаю, и не слишком замечал её. На мой разум, он каждую минуту мог её выгнать на улицу, откуда она так неожиданно и безо всяких рекомендаций к нему пришла». — Пусть так. Но дальше, дальше, когда Мари-Анн Колло стала членом императорской Академии трёх знатнейших художеств, любимицей самой Великой Екатерины? — «Она обвенчалась с его сыном. Невестка не может стать женой свёкра, мадам. Так не бывает».
Как всё это грустно... — «Но тётушка могла оставаться с господином Фальконе до конца. Когда ей удалось накопить денег на путешествие в Италию — господин Фальконе всю жизнь мечтал о нём, — в самый день отъезда, на пороге их дома, его разбил паралич». — Я не знала об этом. Но когда его величество со второй своей супругой отправился в путешествие по Европе и мы оказались в Париже, вы и словом не заикнулись об этом несчастье. — «Я была у Фальконетов, мадам, и собственными глазами могла увидеть, сколь несчастным было положение Учителя тётушки. Болезнь лишила его и ног, и дара речи. Одна тётушка и Мари умели понимать его желания. И так продолжалось восемь лет. Господина Фальконе даже не переносили в другую комнату. Это было тяжело и бесполезно. А не рассказала вам, тогда, в Париже, — я же знала, как нравилось искусство господина Фальконе его величеству». — Ваша правда. Его величество находил Фальконетов стиль игрушечным или, как выражался он, кукольным. Но здесь он мог бы ему посочувствовать... — «Хотя бы для того, чтобы досадить своей державной родительнице, вы хотите сказать, мадам? О, это никому ничего бы не дало. Но я могу принести вам завтрак? Уже весь дом на ногах, и кухарка наверняка удивляется моему опозданию». — Она вряд ли обратит на него внимание. — «О, как вы не правы, мадам. Ведь дом вас любит и почитает. Но слугам не положено открыто выражать своих чувств. Это было бы невоспитанно. Так разрешите мне поспешить».
Каблучки Селестин стучат по плитам коридора. Всё дальше. Всё тише. Ей так хочется обманывать себя: кто-то о них вспомнит, кто-то озаботится временем завтрака. Дорога до кухни — коридоры, лестница, снова коридор... И никого по пути. Его величество говорил: смешно бояться одиночества. Одиночество укрепляет дух. Лечит. Он должен был думать так. Не мог иначе, если никому нельзя верить, если кругом доносчиков больше, чем опавшей листвы в осеннем парке. Куда больше. Должен был... А на самом деле, как любил когда-то смеяться. Как шутил... «Вот и наш завтрак, мадам. Кухарка уверяет, что сегодня особенно удались гренки, которые вы когда-то хвалили. С тёртым пармезоном. И специями». — Вы собирались принести круасаны, Селестин. — «Боже, я совершенно забыла о них распорядиться. Простите меня, мадам, ради бога, простите. Зато завтра...»