Камеристка
Шрифт:
— Они бросают оружие и просто дезертируют в свои деревни, откуда родом эти трусливые, как зайцы, крестьянские олухи, — слышала я, как один гражданин на Новом мосту давал выход своему неудовольствию.
На фронте доходило до тяжелых случаев нарушения дисциплины и невыполнения приказов.
— И кого это удивляет? — сердито спросила мадам дю Плесси. — Революционный Париж за последние годы сделал дух — или лучше сказать нездоровый дух — свободы популярным. Теперь эта ложно понятая солдатами свобода проявляется как разрушительная для нашей армии.
— Будь ситуация не такой трагичной, можно
Если солдатам что-нибудь не нравилось, то доходило до резни, и в Париже рассказывали о случаях, когда они расстреливали своих офицеров.
Солдаты герцога де Бирона отступали. Генерал Рошамбо счел, что лучше подать в отставку, а генерал Люкнер решил выждать. Ни у одного военачальника не было желания быть уничтоженным своими же людьми.
Уже в начале мая все надежды на победу Франции лопнули как мыльный пузырь. Генералы принуждали правительство заключить мирный договор.
— Продолжать войну — иллюзия, — считал месье де Бирон, — потому что две трети всех офицеров уже бежали, а оставшиеся сыты по горло своими непослушными подчиненными, ленивыми и трусливыми парнями, для которых послушание — пустой звук, и постыдной нехваткой оружия. Так, видит Бог, войну не выиграть.
Революционная армия практически перестала существовать. Каждый понимал, что австрийцы скоро вторгнутся в страну.
При дворе, по понятным причинам, таким положением дел не были огорчены.
— Народ будет искать виновных, — предсказывал папаша Сигонье. И их быстро нашли: козлами отпущения стали неприсягнувшие священники. Их народ считал агентами враждебных иностранных держав. Они ошибались не всегда, как выяснилось позже. Правительство поспешно издало новый закон, который грозил всем священникам, которые еще не дали клятву на новой конституции, наказанием в виде депортации в Гвиану, французскую колонию в Южной Америке. И короля — его считали истинным кукловодом за кулисами — не оставили в покое. Личную охрану, которую ему выделил Лафайет, вывели из Тюильри и заменили тысячей национальных гвардейцев из провинции. Жюльен должен был оставить свою службу. Мадам дю Плесси взяла его к себе, и с этих пор Жюльен Лагранж стал работать на мою госпожу. Он умел делать всего понемногу и обладал многочисленными талантами, он хорошо разбирался в лошадях, но был также и отличным придворным гофмейстером, а также и управляющим, хорош он был и как повар и сиделка при больных, и телохранителем он являлся надежным. Но прежде всего у него имелся здравый смысл и было доброе сердце.
— Если уж мне категорически запрещают служить нашему королю, я хочу по крайней мере быть рядом с тобой, Жюльенна.
— Слово теперь только за жестокими и примитивными людьми в якобинских колпаках. Они маршируют по улицам, распространяя слух, будто приближаются австрийцы и пруссаки. Поэтому, дескать, все граждане должны вооружаться и готовиться к самому кровавому сопротивлению всех времен.
Так описывал нам ситуацию в Париже месье Филипп де Токвиль.
Глава девяносто девятая
Никто больше не
В городе поднялся крик об искоренении короля вместе с его семьей. Недалек был день 20 июня, первая годовщина неудачной попытки его побега, и народ, памяти которого не позволяли уснуть газеты, такие как «Друг народа», бушевал от гнева.
Со времени возвращения монарха из Варенна у ворот дворца собирались большие толпы, но Национальная гвардия не разгоняла их. Так предписывал великолепный закон против сборищ всякого рода, однако кого волновало теперь это паршивое предписание? Но сегодня бушующей толпе удалось проникнуть во дворец через открытые ворота.
— Мадам, мадам! — истерично закричала демуазель Элен. — Тысячи одичавших ублюдков катятся по коридорам дворца. Солдаты охраны, эти трусливые псы, убегают, увидев парней, вооруженных вертелами, топорами и дубинками. Они штурмуют со зверскими криками коридоры и лестницы и крушат все на своем пути. Мне едва удалось убежать через потайной ход.
Теперь мы все могли слышать, что шум, который мы сначала приняли просто за плач, был хор голосов:
— Где прячется австриячка? Нам нужна ее голова. Даешь голову австриячки!
Короля они тоже не забыли:
— Куда заползла эта жирная свинья?
Демуазель Элен перекрестилась, мадам Франсина была бледна как мел и дрожала как осиновый лист. Мне тоже стало дурно.
Плебеи выбивали двери, взламывали замки, рубили драгоценную мебель, разбивали вазы и зеркала и ценную посуду. Хрустальные люстры крушили, ценные картины разрезали и выбрасывали из окон.
Слуги безнадежно прятались от бешеных красношапочников. Санкюлотам даже удалось втащить во дворец большую пушку.
— Если им удастся выстрелить из этой штуки, часть дворца рухнет и погребет нас всех, — опасалась я.
Буяны приблизились к королевским покоям.
— Вырежьте им сердце! Вырвите им печень! — слышали мы их крики.
Мы надеялись на помощь, но мэр Парижа — к этому времени им стал месье Жером Петион — ничего не сделал, чтобы защитить Людовика XVI и его семью.
— Возможно, он даже хочет, чтобы бушующая чернь сделала это. Тогда он сможет бесконечно сожалеть и многословно выразить свое возмущение и свою печаль перед другими монархами! — крикнула мадам дю Плесси, полная горечи и сарказма.
То недолгое время, которое ей еще оставалось, графиня жила в своем городском дворце на Жарден де Люксембург. А у меня было больше свободы передвижения: одетая простой служанкой, я ходила по городу, так я узнавала о многом, поскольку никогда не боялась заходить в самые темные переулки и мрачные кабачки.
Но в этот проклятый день 20 июня 1792 года я тоже была в Тюильри и чуть не умерла со страха. Часть толпы прорвалась в приемную перед королевскими покоями, и они оказались перед королем, который сидел там с мадам Елизаветой.