Камни его родины
Шрифт:
– Я тебе уже рассказывала, Эб, что новая администрация все-таки взяла верх?
Эбби внезапно пошевелился, сел на кровати, прислушался. Его разбудил какой-то шум. Он напряженно ждал. Слышалось только ровное дыхание Феби. Он посмотрел на светящийся циферблат электрических часов на ночном столике. Полночь.
Потом снова раздался шум: стукнула наружная дверь. Он прикоснулся к руке Феби, потряс ее за плечо. Она проснулась и мгновенно села.
– Что случилось? – шепотом спросила она.
Эбби зажег
Это не мог быть Рафф. Рафф должен был приехать не раньше... Эбби снова прислушался, услышал осторожные, негромкие шаги в гостиной, но, прежде чем он дошел до двери, кто-то – да, конечно, это Рафф, – спросил:
– Ты еще не спишь, Эбби?
Рафф стоял на пороге, держась за ручку двери, и в недоумении смотрел на Эба и Феби.
Потом он отскочил, пробормотал что-то невнятное и захлопнул дверь.
– Прости, дорогая, – сказал Эб.
Феби накинула халат и вышла из комнаты. Эбби пошел за ней и видел, как она догнала Раффа в дальнем конце гостиной.
– Рафф, – сказала она и рассмеялась, – я хотела доложить вам, что этот человек все-таки собирается когда-нибудь сделать меня порядочной женщиной. Так что не смущайтесь... И в общем, мы ждали вас только в воскресенье, негодяй вы этакий.
После чего Рафф тоже засмеялся, хотя и не слишком весело, и Феби спросила, не голоден ли он, и когда он сознался, что голоден, она сказала:
– Сейчас сварю кофе. – Направляясь к серванту, отделявшему гостиную от кухни, она говорила:
– Хорошо, что я умею готовить. Я-то надеялась, что выхожу за миллионера, а он, оказывается, почти такой же нищий, как я.
К тому времени, когда все уселись за длинный стол и принялись за кофе и бутерброды с холодной курятиной, их замешательство совсем прошло. Теперь Эбби тревожило другое. Он вдруг заметил, как плохо выглядит Рафф: пережитое испытание отпечаталось на его небритом лице, щеки еще больше впали, темно-синие глаза помутнели от усталости.
Эбби положил сэндвич на стол.
– Я понял по отсутствию писем и звонков, что там неладно.
Рафф смотрел то на него, то на Феби.
– Завтра расскажу. Теперь не время.
– Операция прошла неудачно? – спросила Феби.
Рафф помешивал кофе и ответил не сразу.
– Не знаю, – сказал он глухо и неохотно. – Она умерла раньше, чем это выяснилось.
То, что происходит сейчас у тебя на глазах, – это не смерть. Для тебя Джулия умерла в то лето, когда ты отвез ее в «Сосны».
Так что теперь ты неуязвим.
И тем не менее, когда, подготовленный к самому худшему, ты вошел в крошечную белую палату матери за несколько часов до операции, ты был потрясен. Джулия выглядела совершенно нормальной: маленькое личико чуть порозовело, и хотя ее живые глаза подернулись пленкой, а их ирландская синева потускнела, они все-таки подмигнули тебе. Джулия приподнялась с белой подушки, и ее руки, узловатые, с набухшими венами, потянулись
Но тут она сказала:
– Моррис! Ты, конечно, опоздал!
– Да, – ответил ты, стараясь не смотреть на доктора Рудольфа Майера, который стоял тут же, у кровати.
– Сними галоши, Моррис! Как хорошо, что ты приехал! Мне было худо ночью. Ни единой звезды, и я все вРемя видела какие-то тени, очень страшные, одна была совсем как крокодил, и я думала – господи, Моррис так неосторожно водит машину! Подойди сюда, что это ты прячешь за спиной?
И ты вспомнил, как, вернувшись домой после долгих поездок, Моррис поспешно снимал галоши, выкладывал измазанные кровью пакеты с ростбифами, и свининой и кровяной колбасой на сверкающий стол красного дерева в гостиной, и стоял возле него, улыбаясь и пряча за спиной еще один пакет, а потом вытаскивал блестящую побрякушку, или сумочку, или новинку для домашнего обихода, или четки с янтарным крестом, или замысловатый флакон духов, туалетной воды или эссенции.
Он протягивал Джулии подарок, и наклонялся к ней, и заключал ее в свои медвежьи объятия.
И Джулия говорила суровым, но счастливым голосом: «Тебе надо побриться. Если бы Джон Рафферти увидел меня сейчас, он перевернулся бы в гробу. Господи, упокой его душу!»
А теперь вот стой и смотри то на нее, то на врача, и проклинай себя за то, что не лез из кожи вон, чтобы чаще приезжать к ней – к этой женщине, которая ничего не понимала в архитектуре и только недоверчиво улыбалась, когда Моррис начинал говорить о том, какие они счастливцы и как должны гордиться сыном: ведь он хочет стать архитектором и когда-нибудь построит замечательные здания...
Ты стараешься смотреть только на ее лицо и не думать о зараженной, гниющей ноге и как за соломинку цепляешься за ободряющую, спокойную улыбку врача.
Потом Майер кивает на дверь, и ты уходишь, но на пороге вдруг вспоминаешь, и возвращаешься, и целуешь Джулию, а она касается рукой твоей щеки, смеется и говорит: «Тебе надо побриться, Моррис».
Когда после многих часов ожидания и мыслей о том, что она может не выжить, Майер наконец выходит к тебе, и ты видишь его лицо, прежде спокойное, улыбающееся и уверенное, а теперь напряженно-непроницаемое, ты уже знаешь, что он скажет тебе.
Знаешь. И чувствуешь облегчение.
Но ненадолго. Потом на улицах Сэгино и в барах Сэгино все это возвращается к тебе и стискивает тебе сердце и не отпускает, и вот твое хваленое хладнокровие и напускное спокойствие соскакивают с тебя, и ты остаешься во власти того, чего никогда не представить себе заранее: неизбежного и все-таки внезапного, опустошающего горя.
Потом ты начинаешь думать: странно, ведь я не так уж любил ее. Не ей, а Моррису я был предан всем сердцем, но, когда он умер, я не чувствовал ничего подобного. Или просто боюсь вспомнить, что я тогда чувствовал?..