Канареечное счастье
Шрифт:
— Послушайте! — сказала она, и голосок у нее зазвенел. — Если вы сейчас же не примете денег, я вам сама их в лицо швырну. Вот эти четыре динара швырну.
Взял я тогда деньги и зажал их для чего-то в кулак. И знаете, подумал втайне: «Суфражистка, должно быть…» Я как-то читал в газете о подобных женщинах. А она подошла еще ближе, и ноздри у нее раздулись от ярости:
— Вы это что ж? Или я, по вашему мнению, не вправе платить за услуги?..
И губки у нее вдруг задрожали.
— Марья Ивановна! — воскликнул я. — Вы, например, — говорю, — обиделись, что я не хотел от вас денег принять… Но что для меня значит четыре динара? Совершенный пустяк. И потом я за лакировку обыкновенно восемь динар беру… Ну а с вас ничего не хотел взять как
Вспыхнуло вдруг личико у Марьи Ивановны. Раскрыла она опять сумочку, заторопилась, роется в кредитках. Понял я вдруг, что некстати упомянул о цене.
— Нет, нет! — кричу. — Не подумайте, ради Бога… Это когда весь ботинок лакированный, тогда восемь динар. Но у вас только носочки. Совсем пустяк. Только носочки… Кругом шестнадцать, как говорится…
Стараюсь, знаете, шуточками ее смягчить. И тут она меня самым чувствительным образом оскорбила. Подает мне измятую кредитку.
— Сдачу, — говорит, — возьмите себе. Это я вам на чай даю. — И усмехнулась при этом надменно.
Не странно ли? Горло мне что-то сдавило.
— Ах, Марья Ивановна! Зачем вы это делаете? Клянусь вам честью, я не пью теперь чаю. Кофе лишь пью иногда, и то вприкуску. Вы, — говорю, — это напрасно…
И вдруг заметил, что стою у фонаря один, и никого нет поблизости. Только огоньки разноцветные мигают в гавани, и на воде от них огненные столбы. Прислонился я, знаете, к пальме, и даже рукой обхватил ее ствол. И слышно мне, как шелестят вверху жесткие листья, словно царапают друг друга когтями. Этак, понимаете, официально шелестят, как перья в полковой канцелярии… Ну-с, хорошо…
Стыдно сейчас признаться, но обижен я был поступком Марьи Ивановны. Понятно, не знал я совершенно ее душевных качеств и, кроме того, сам на войне огрубел. Мне и сейчас иногда бывает стыдно: до чего, думаю, огрубел ты, Семен Ипполитыч! Вот и тогда не ходил я два дня на работу — из упорства главным образом и по своей солдатской грубости. Не хотелось ни с кем встречаться. И как всегда это со мной случается в минуту тоски, потянуло меня вон из города. Собственно, столбы меня привлекали… Я говорю, конечно, о телеграфных столбах. Люблю я слушать их пение. Выйдешь за город и слушаешь… Каждый столб по-своему поет и в то же время все вместе. Приложишь ухо к столбу, и кажется, будто слушаешь далекую Россию. Конечно, могут сказать — мистицизм. Но поверите ли? Столб иногда расскажет лучше, чем человек. Я в этом на опыте убедился. Сначала только гудит, заунывно так: «У-у…» И вдруг вы ясно слышите звон московских церквей. Вообще улавливаете ухом что-то родное. Пять-шесть столбов выслушаешь, и на душе станет значительно легче. Но в тот день, помнится, я уже десять столбов выслушал, а все никак не мог прийти в нормальное состояние. Совершенно развинтились у меня нервы. А тут еще письмо разволновало — от поручика Сеточкина пришло письмо из Берлина.
«Поздравляю, — пишет, — вас, полковник, с преддверием праздников Рождества Христова. У нас в Берлине сейчас трескучий мороз, и многие беженцы, вероятно, заработают деньги, скалывая по улицам лед. Я же лично разогреваю водопроводы на площади поэта Шиллера…»
Завидно мне стало. Вот, думаю, и снежок у людей, и морозец, и вообще поэтическая обстановка. И знаете, до того мне стали противны все эти пальмы и олеандры… И даже море вдруг опротивело. Раньше сам любовался, а сейчас не могу смотреть. Все-таки, думаю, не надо опускаться. Пора и за работу. Не странно ли? Какое-то предчувствие было у меня, что я непременно встречу в тот день Марью Ивановну. Вы не подумайте, пожалуйста, что это любовь. Смешно, знаете, обольщаться надеждами в шестьдесят лет… Но что-то меня к ней влекло. Я когда-то читал в научной книге о животном магнетизме. Может быть, в данном случае и был налицо этот животный магнетизм. Трудно, конечно, сказать с уверенностью… Однако предчувствие меня не обмануло и я действительно встретился с Марьей Ивановной. Под вечер, когда уже солнце садилось в
— Здравствуйте, полковник! Где вы пропадали? Я вас второй день ищу.
Взглянул я тогда на нее. И почему-то спросил:
— Разрешите почистить?
Улыбнулась она этак печально и села рядом со мной на скамью.
— Не сердитесь, полковник. Я, — говорит, — очень перед вами виновата.
И вдруг поцеловала мне руку. Смутился я совершенно.
— Что вы делаете? Рука у меня вся в скипидаре! Разве можно целовать грязные руки?
И тут… Не сумею вам передать… Поверите ли? Взяла она своими пальчиками мою голову. Душистые у нее пальчики, и чувствую, как гладят они меня по щекам… И сама говорит:
— Бедный вы мой, старенький вы мой. Никто вас не пожалеет…
Застило мне что-то глаза, и огоньки в гавани потекли золотой струйкой. Почувствовал я вдруг, как все у меня в душе успокоилось. Не странно ли? Все успокоилось… А она приговаривает:
— Русский вы мой старичок. Национальный вы мой старичок…
И ласково при этом смеется. Не выдержал я от полноты своих чувств.
— Марья Ивановна! Вы, — говорю, — как светлый праздник. Чем мне вас отблагодарить?
Вздрогнула она и даже отодвинулась от меня на край скамьи:
— Не говорите так, полковник. Прошу вас, не говорите так…
И личико у нее стало совсем печальным.
— Почему же, — спрашиваю, — не говорить? Да знаете ли вы, Марья Ивановна, что послезавтра сочельник? Не наш, конечно, не русский, а все-таки сочельник. И вы, как ангел, явились мне перед сочельником.
Поднялась она тогда со скамьи. Всю ее осветил фонарь, и показалась мне она совсем еще девочкой. Алая на ней была тальма, вроде накидки, и шляпка была тоже алого цвета, с этаким длинным пером. Фантастично, конечно, на первый взгляд получалось… Но очень, доложу вам, красиво. Сделала она несколько шагов в мою сторону. И вдруг остановилась на месте, словно о чем-то задумалась. Она вообще, как я после узнал, задумывалась внезапно. Наконец провела по губам пальчиком и усмехнулась.
— Знаете что? Приходите ко мне в сочельник. Елочку устроим и вспомним Россию… Я ведь тоже одна живу.
И руку протягивает… Припал я к ее ручке губами:
— Непременно, непременно приду, Марья Ивановна. За честь сочту.
Вынула она тогда из сумочки клочок бумаги:
— Вот вам мой адрес, полковник. А теперь до свиданья.
Бросился я было ее провожать.
— Разрешите, — говорю, — вам сопутствовать. Нельзя же вам ходить одной по ночам. Обидеть вас могут какие-нибудь хулиганы.
Остановилась она и странно так на меня посмотрела.
— Меня, — говорит, — никто не может обидеть. Я ведь всегда хожу одна по ночам.
Всплеснул я, понятно, руками:
— Какая неосторожность! Согласитесь, что это с вашей стороны просто безумие. Так рисковать собою… Ведь это же, простите, безрассудство!
Покачала она головкой:
— Нет, нет. Не провожайте меня, полковник.
— Да помилуйте, — говорю. — Да ни за что не отпущу вас одну. В такую темную ночь… Мало ли что может случиться? Вы еще так юны…