Канашкин В. Азъ-Есмь
Шрифт:
«Право на разговор» Георгия Соловьева – это право не только взобраться на постамент, а и право значиться Смолиным. Да, тем самым энтэвэшным Матвеем Смолиным, который и в идее служения, и в генотипе своем тонко льстит Власть предержащим и искусно маскируется под грубую правду-матку. Имеется ли в книге Георгия Соловьева-Смолина хотя бы один аналитический намек или реально-кричащее вопрошение? Нет, на страницах его неприхотливой каламбуристики все супер-лояльно, дышит жаждой согласия и проекцией в прорежимную утробу. То есть все так же, как и у московского Мэтра, только жиже, невесомее и инфантильнее.
Предисловие к книге «Право на разговор» написал Николай Ивеншев. Его нельзя не процитировать хотя бы пунктирно: «Один из ведущих специалистов по аналитической журналистике профессор Соловьев имеет два «имя-отчества»:
5.
Лев Давидович Троцкий в книге «Литература и революция», выставленной в букинистическом отделе краснодарского «Дома книги», пишет: «Первертная бездарность становится нормой, когда ее подхватывает поток развития и закрепляет в общую собственность». В отличие от многих остепененных коллег, рядящихся в ризы антиномизма и пассионарно-истраченных, Георгий Матвеевич Соловьев-Смолин не первертно-бездарен, а комфортно одарен. То есть, для нынешнего времени вполне профпригоден, ибо пробавляется под властью кастово-либерального вызова, который понуждает бодро скользить в раковой «пролиферации».
Во многом Соловьева-Смолина сделала новейшая кубанская словесность. Она открыла ему двери в компиляцию, имитацию, компоновку. И, растормошив его собственную пустоту, подтолкнула к тем творческим обретениям, которые освоила сама. Взяв из новомировской публикации Ирины Роднянской заголовок «Ежик в тумане», и, переварив пришедшуюся по вкусу ее фактуру, он смастерил свою поп-поделку - гибридного «Ежика в тумане». Столь же непосредственна у него и победа возможности над действительностью в другом ключевом эскизе - «Все во мне, и я во всем.» Здесь образ «души», говорящей России «да» и двигающей «еретиками», вполне приемлем, только принадлежит он, как и заглавие, не ему. Тайный донор на сей раз - Инна Ростовцева, а ее публикация в литературно-критическом сборнике «Собеседник», одухотворившая Соловьева-Смолина, увидела свет аж... в 1981 году.
Вообще, практически во всех рефлексиях ученого дублера на первом месте опыт шабесгоев. Он неотступно держит в качестве личной оси «ид» и «рус», и этот этнический маркер выставляет как свой сокровенный базис. В «Прогулках хама по поэтическим аллеям» («Кубанский писатель», 2010, №7), - необоримо отсылающим к «Прогулкам хама с Пушкиным», - Соловьев-Смолин сражается за кубанского поэта-самородка Николая Зиновьева, которого питерский поэт Владимир Шемшученко упрекнул в «подверствывании к Есенину» и «похоронных всхлипываниях». «Эрзац-оптимист», «жертвенник-хамелеон», «бедолага-зоил» - такими синонимами- клонами, почерпнутыми у московских рецензентов Романа Сенчина и Николая Дорошенко, клеймит он «разухабистого пасквилянта» из Северной Пальмиры. И под конец, назвав его «одесским биндюжником» и «карточным шулером», элементарно «недовоспитанным папой с мамой», на убийственном, как ему представляется, одесском жаргоне рекомендует: «Мужчина, выпейте брому! Успокаивает».
Как воспринимать эту лабильно-пошловатую сентенцию автора? Очевидно, как шоу-выпад местечкового экстраверта, исступленно- косящего под «рус». Дело в том, что сегодня только «остепененные» мало понимают, что «метастазы постперестроечной России» - не убогий Зиновьев и не амбивалентно-потревоженный Шемшученко, а концепт нано-процветания, продвигаемый сингулярно-импотентной шелупонью. Тот же патриотизм, что в сей день подслащено «загружается» официальной челядью, к русской идентичности отношение имеет предельно стороннее, ибо холоден, расчетлив и эклектичен. В некотором роде он, конечно, отменяет установку 90-х: эффект правления Березовского, Гайдара, Чубайса в «гойской культуре» и «трефном царстве». И почти заданно призывает олигархическое и номенклатурное еврейство, пребывающее в ранге гипер-кода, интегрироваться в новую ипостась, ранее живодействующую лишь в виртуально-идеальном «обиходе». Но этот скачок «вперед и вверх» на практике окончательно отрывает русскость от русских корней, а русский народ превращает в предсмертно-копошащуюся биомассу.
6.
В редакцию журнала «Кубань» Соловьев-Смолин попал в начале 90-х по рекомендации Александра Факторовича, основателя и вершителя кубанской филологической пирамиды. Представляя
Кубанские писатели-старожилы приняли Соловьева-Смолина как знак, внятный жрецам. И только Анатолий Знаменский заглянул через голову. «Это лапсердак с капюшоном и разводами», - заметил он. И с усмешкой, вызывающей слепое согласие, добавил: «Если когда- либо вам захочется поправить ему капюшон, мягко похлопайте по его щеке и подуйте в ангельскую переносицу... Он - из российской дворни...».
На первых порах обыкновенное общение с писателями, разделившимися на «русских» и «российских», Георгию Матвеевичу давалось с трудом. Насущно-срабатывающие «фразы» и «абзацы» он складывал негладко, пыхтя, спотыкаясь о выжидательные паузы. Окраска голоса при этом происходила где-то в нутряной глубине и напоминала уничижительное покрякивание, а жестикулирующая рука, нащупывающая логику, походила на движение топорика, обрубывающего ветки. Когда ему надо было подготовить в номер «Сионские протоколы», «Тайные силы масонства» или другие подобные вещи, он вначале боролся с напором полного неразумения, потом, отринув побочные ассоциации, додумывался до оптимального результата, потом, съедаемый господствующей дуальностью, проникался метафизикой чужой воли, потом, схваченный ниспосланным милосердием, выделял-вычленял самое-самое, и, в конечном итоге, - превращался в своего рода тайнооткрывателя, психопомпа.
Под воздействием лучезарной и зловещей публикаторской «эзотерики» физио-визуальный облик Соловьева очень скоро преобразился. Причем, в ортодоксальном дискурсе. Точнее так: сосредоточенно, сознательно и практически на глазах приобрел тот ускользающе-бескомпромисный вид, что отличает адепта секретного ордена, страшно боящегося любой тусовочной грязи и напоминающего полугуру, полуклона, полуотшельника, полумолодца. Его лысина в четких буграх и тусклых проталинах оформилась в отдающий классикой мыслящий череп, просительные глаза стали жестковато-мерцающим взглядом, а зыбкая улыбка, в унисон с несинхронно аккомпанирующими руками, засвидетельствовала: перед нами новая пост-персона дня - совмещение Соловьева-Смолина и «кого-то еще». Не пришлого, не вальяжно-продвинутого, а, выразимся условно, интеллектуально-детерминированного, то есть - невнятного, скользяще-претенциозного и самозначимого.
7.
Самое ударное творение Соловьева-Смолина - его погром молодежного номера журнала «Кубань», очнувшегося после погребения и вновь попытавшегося одолеть крутизну, на которую карабкался, падая и срываясь. Свой материал он назвал «В последних конвульсиях.», а в подзаголовок вынес синкопированный приговор - «Невеселые заметки.» («Кубанский писатель», 2008, №9). «Кубань» гностически гнобили многие. В частности, Роман Арбитман, Андрей Немзер, Генрих Корбес, Владимир Шейферман... Но вот особенность: каждый из них и все вместе, никоим образом не настаивая на своем еврействе, открыто выражали свою прерогативу.
– «Мы такие же русские, как и вы, только по русской дороге движемся в своем, еврейском направлении. У нас свои икс и игрек, а у вас - свои. И вы должны это учитывать, считаться с тем, что мы, ид, - одни, а вы, гоим - другие. И в перспективе, когда мы станем, как все, заповедное ибер-ид останется, ибо мы, - хотите вы этого или нет, - лучше вас.»
Примечательно, что дав своему литературно-критическому обзору журнала «Кубань» имя - «Выход из гоголевской шинели - направо», Роман Арбитман высказался не на публицистически-одномерном языке, а на метаязыке. В том смысле, что подошел к оценке «Кубани» как бы провидчески, не впадая в местечковую гнусь, конъюнктурно-исповедуемую малокомпетентными шабесгоями. Вот стержень его резкого неприятия: «Журнал «Кубань», который взял на себя всю тяжесть поверженной русской судьбы, верен духу почвы, ставит свою историю выше собственной жизни и готов в модели спасительного национал-экстрима и юродства добровольно пойти даже на смерть, - такой журнал, как представляется, не бездумно-слеп и не страшен, а бесстрашен.»