Канун
Шрифт:
Был у Сыроежкина когда-нибудь Георгиевский крест или его вовсе не было — все равно, крест этот, действительный или воображаемый, оказался для него очень тяжелым.
Где бы ни появлялся Сыроежкин, все, и взрослые, и дети, называли его «героем», но это величественное слово, сказанное по отношению к Сыроежкину, принимало такой же обидный смысл, как по отношению к карлику слово «великан».
— Герою — почтение!
— Как, герой, живешь? — приветствовали Сыроежкина знакомые.
— Герой идет. Герой!
— Герой, поборись с Елисейкой! —
— Пошли, черти! Хулиганье! — оборачивался Сыроежкин.
Мальчишки, смеясь, отбегали, а кто-нибудь из них, побольше и посмелее, отступал всего на шаг и вызывающе кричал:
— Чего надо? Скажу вот Елисейке, он тебя сомнет в два счета.
Если поблизости оказывался Елисейка, мальчишки звали его, и он появлялся перед Сыроежкиным и, раскинув грязные, в конской крови руки, говорил горячо и торопливо:
— Ну, герой, боремся! Ну?
Сыроежкин отступал, испуганно бормоча:
— Не трожь, голубчик, не надо!
А Елисейка, тараща черные раскосые глаза и раздувая широкие ноздри, свирепо торопил:
— Боремся, живо. Ну? Цычас давлю. Пузом давлю.
И напирал на Сыроежкина широкой грудью и тугим животом, топоча от нетерпения дюжими ногами.
Если Сыроежкин бывал не слишком пьян, то старался избежать схватки с крепкотелым татарчонком, откупаясь папиросами или деньгами; в сильном же опьянении, когда притуплены чувства стыда и боязни, вступал с толстяком Елисейкой в борьбу и неизбежно следуемое за ней свое поражение объяснял тем, что «пьяного любой каждый сомнет очень свободно», на что победитель важно и строго возражал:
— Пианый нэ пианый, все равно мну. У мине жиру много, сила много, у тебе — кожа и кость. Ты — слабый-сильный. Нэ вэрно, ну?
Сыроежкин, несколько отрезвевший от борьбы и опасавшийся, что Елисейка, подуськиваемый мальчишками, станет снова проявлять на нем свою силу, говорил покорно и заискивающе:
— Сила у тебя большая, ничего, брат, не скажу. Вона ты какой здоровяк!
И получал в ответ оскорбительное:
— А ты — клоп.
Если бы Сыроежкин не величал себя героем и не претендовал так упорно на это звание, то вряд ли какой-то Елисейка решился бы попробовать на нем свою силу, а также и жена Сыроежкина, Дарья Егоровна, не так широко пользовалась бы своим физическим превосходством над мужем.
Дарья Егоровна верила или, во всяком случае хотела верить, что муж ее действительно отличился на войне и был награжден крестом, и ей доставляло особенное удовольствие властвовать над героем, над Георгиевским кавалером.
— Будь хоть герой-разгерой, а меня слушайся, — неоднократно говорила Дарья Егоровна, сидя у ворот с соседками и лузгая семечки. — Чтобы я сморчку покорялася — упаси меня, господи! Он у меня пикнуть не смеет.
— Боится? — спрашивали соседки.
— Ужасно как боится, — самодовольно отвечала толстуха, стряхивая с высокой груди шелуху подсолнухов. — Прикрикну — так весь и затрепещется, а ножищей топну — прямо, милые, обмирает, ей-богу! И смешно, и жалко на него, на козявку, глядючи.
— Больно ты с ним строгая, Егоровна.
— А иначе, милые, и нельзя.
— Чистое у вас кино, — смеялись соседки. — И бедовая же ты, Егоровна. Нынче и нам-то, женщинам, полные права дадены, а ты мужика правов решила.
— Правов от него никто не отымал. Пользовайся, чем полагается. А только из-под начала моего не выходи. А не нравится, ступай на все четыре стороны. Только ему не уйти. И машинка, и вся принадлежность, и мебель — все мое. Евонной и иголки-то и той нету.
Так, лишенный физической силы и имущественных прав, смирялся перед суровой женой Сыроежкин и боялся открыто роптать.
Только один раз, доведенный насмешками приятелей до белого каления, Сыроежкин решил объясниться с женой серьезно, несмотря ни на какие последствия, но пока шел от пивной до дома, решимость его угасла, уступив место обычной робости перед женой.
И объяснения были похожи на мольбу.
— Дарья Егоровна, видишь ли… Ты только не сердись, ради бога… А все-таки, того… обидно, знаешь! Люди в глаза тычут: «Женка, говорят, забрала тебя под пятку и не дает тебе никакого дыхания».
Сыроежкин сам испугался своей смелости и с замирающим сердцем приготовился ко всему, но Дарья Егоровна не закричала и не затопала ногами, а, поставив на стол чашку, из которой только что пила с наслаждением чай, отерла рукавом лицо, напоминающее арбуз в разрезе, и широко улыбнулась:
— Чего же ты, клоп, расстраиваешься? Под моей пяткой — благодать. Места много, тепло и не дует.
И, довольная своим остроумием, толстуха принялась так хохотать, что на кофте ее от волнения могучей груди оторвались пуговицы.
Сыроежкин заплакал от обиды, но Дарья Егоровна не смутилась, так как была уверена, что «это вино плачет», и строго приказала мужу ложиться спать, что тот и исполнил немедленно.
Свою горькую долю непризнанного героя и раба жены Сыроежкин старался утопить в вине.
Выбрав в пивной незнакомого, одиноко сидящего человека, Сыроежкин присаживался к нему и, обменявшись несколькими незначительными фразами, переводил разговор на любимую тему.
— Нынче, товарищ, люди разве что понимают? Тьфу! — презрительно сплевывал Сыроежкин. — Я вот, можно сказать, старый рубака, непосредственный герой японской кампании. Награжден Георгием четвертой степени. Вот… За смелую и бесстрашную разведку… А теперь разве понимают?.. Я, товарищ, и под Шахэ был и Путиловскую сопку брал. То-то и оно… Я восемьдесят девятого пехотного Беломорского полка. А наш Беломорский полк покрыл себя несмертной славой. Вот, товарищ. А они что видели? Тьфу!