Капитан флагмана
Шрифт:
– Каллиграфический, – помог Багрий.
– Вот, вот, он самый. А теперь твой друг закадычный, Тарас Бунчужный, меня от этой работы начисто отстранил. Что я теперь делать буду, а? Кресты на старушкины могилы варить или оградки фигурные? Конечно, это я смогу. И может, вдвое против прежнего на такой работе зарабатывать стану. А только очень обидно – вместо океанских кораблей кресты на могилки да оградки сваривать.
Он посмотрел на Андрея Григорьевича и произнес, растягивая слова, скандируя:
– Во всем ты виноват, отец… Да, да, ты виноват. Я же знаю, ты ему на фронте жизнь спас. Ему надо бы ногу оттяпать,
– Пойдемте я вас уложу, Назар Фомич. Вы же обещали!
– Пойдем, – согласился Каретников. Он поднялся и пошел, слегка шатаясь. Уже сидя в постели, сказал прочувствованно: – Я тебя знаешь как уважаю. Мы все тебя тут уважаем. Вот и скажи ты мне: имею ли право я, Назар Каретников, след на земле оставить?
– Конечно, имеешь.
– А он говорит – не имею.
– Кто «он»?
– Тот, мордастенький. Маленький такой, с резиновым жгутом в руках.
– Каким жгутом?
– Обыкновенным, которым на «скорой помощи» кровь останавливают. Ты знаешь, на что он меня, сволочь, подбивал? Он сказал: «Нельзя тебе, Назарка, после себя след на земле оставлять…» Теперь я не буду слушать его. Спать буду.
Багрий помог ему улечься, прикрыл простыней и ушел, расстроенный.
– Ну, кажется, утихомирился, – сказал Андрей Григорьевич, возвратившись к себе.
Саша поблагодарила и ушла, вытирая слезы.
– Ты не боялся, дядя Андрей? – спросила Таня.
– Конечно, боялся: когда человек спьяну за нож хватается, он может его и в дело пустить. Но ведь кто-то должен был пойти.
– Вот и Гриша – тоже обязательно пошел бы, – сказала Таня. – Только у него, наверное, как у тебя не получилось бы: он бы его так обработал…
– Мне тоже очень хотелось наподдать этому пьянчуге, – улыбнулся Багрий. – А только… Ты передай своему рыцарю, что времена героев Сервантеса давно прошли. Конечно, когда видишь, что трое колотят одного, надо идти на помощь. Но даже при этом нельзя терять голову.
15
Вадим Петрович Шарыгин числился, правда неофициально, старшим ординатором. Неофициально потому, что такой должности не было. Были просто ординаторы. Но так уж повелось, что один из них считался старшим. Он заменял заведующего, когда тот болел, во время отпуска или командировки. Ничего, кроме хлопот, это старшинство не приносило, но Шарыгин очень дорожил и этим неофициальным званием, и теми хлопотами, с которыми оно было связано. Потому что старший ординатор после ухода шефа в отставку, как правило, сам становился шефом. Правда, занять должность заведующего отделением можно было только по конкурсу. Но конкурсная комиссия обычно всегда отдавала предпочтение старшему ординатору, которого хорошо знают все и который конечно же не подведет, как может подвести какой-нибудь «варяг», приславший только свое заявление и пачку характеристик – всегда положительных и потому настораживающих.
Вадим Петрович приходил на работу раньше всех и уходил, когда никого из врачей уже не было. И по воскресеньям он тоже по многу часов проводил в отделении. Он сделал для себя правилом – не уходить из больницы без того, чтобы не заглянуть в палаты, не попрощаться с больными, не пожелать им скорейшего выздоровления. Однако сегодня, после собрания, Вадим Петрович не смог зайти, потому что позвонил Романов и попросил сейчас
Вадим Петрович любил говорить, что он во всем середнячок. До «верхотуры» не дотянул, но и по дну не ползает. Он считал себя истинным интеллигентом и потому никогда не позволял бестактности или, боже упаси, барски пренебрежительного тона в отношениях с людьми. И в любви у него тоже были твердые устои. Все у него делилось на «можно» и «нельзя». Он бы никогда не позволил себе вскружить голову девушке на выданье. Что же касается замужних… Он был глубоко убежден, что между мужчиной и женщиной могут быть отношения, лучше всего характеризующиеся как никого ни к чему не обязывающие. И когда ему приходилось оставлять женщину, с которой у него была такая «никого ни к чему не обязывающая» любовь, совесть его не мучила. Поплачет и забудет. Тут самый лучший доктор – время. А когда случалось, что женщина, которую он любил, уходила, – а такое случалось, – Вадим Петрович не грустил.
Женщины, как правило, приносили ему только радость. А вот Людмила Владиславовна тяготила. Может быть, потому, что их отношения никак не укладывались в его теорию, а может быть, потому, что он всегда был господином положения, а тут никак не мог избавиться от тягостного чувства зависимости. Нет, с Людмилой Владиславовной он не мог поступить, как ему заблагорассудится. И отказать, когда она просила прийти, тоже не мог, хотя нередко случалось, что он действительно не мог. А иногда не хотел. Не хотел, но шел, пересиливая себя.
Он поймал себя на мысли, что радуется возможности хоть немного оттянуть свидание по «уважительной причине» – откладывать просмотр статьи никак нельзя.
Романов сбросил офицерскую шинель давно. С тех пор он заметно погрузнел, но сохранил военную выправку и подтянутость. Он любил вспоминать военные годы. Написал даже повесть «Записки военкора». Там было много увлекательных эпизодов. Некоторые из них печатались – и в местной газете, и в республиканских, – но книга в целом так и не увидела свет: издательства неизменно возвращали рукопись с рекомендациями основательно доработать.
Романов долго не мог понять, в чем суть. И только на литературном четверге, на котором обсуждалась эта рукопись, у него открылись глаза. И открыл их Гармаш. Он сказал, что в книге нет самого главного – жизненной правды, того, что делает произведение подлинно художественным.
Романов понял, что Гармаш прав, и возненавидел его, стараясь, однако, ничем не выдавать этой своей ненависти.
Папка с рукописью была заброшена на книжный шкаф, и Романов перестал говорить о ней, а когда кто-нибудь интересовался судьбой злополучных «Записок», он грустно вздыхал: «Я журналист, этим, как говорится, все сказано. Для романов и повестей у меня просто времени нет. Вот выйду на пенсию, тогда можно будет и беллетристикой побаловаться, а сейчас не до баловства: работать надо, работать».