Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
Знаешь, Лексаныч, война — дело проклятое! Но я весело воевал. Не думай, Лексаныч, я ить не для форцу говорю, нет, я просто тогда человеком себя почувствовал. А вот в собесе вертели мои документы и так и сяк и ничего не сделали. Я на костыли — и в райздрав. Там говорят: «Ежели вам нужно лечение, — пожалуйста, а протезы — не наше дело». Я обратно на костыли — и к Скибе. И этот пыхтун окаянный: «Нет, не можу!»
Как видишь, Лексаныч, не много нужно для счастья. Но шо получается? Автомобили строятся, самолеты такие, шо за границей от зависти всякое брешут на нас, а вот ног для инвалидов таких, шоб человек не отставал от время, не можем сколько надо
За счастье, говорят, надо бороться. А кто не борется за него? Я не боролся? Мы с Дуняшей не боролись? Мы даже в талисмант верили, а шо получилось?
— А где же ваш талисмант? — спросил я.
— В море…
— Как же это случилось?
— Я ж тебе говорил, Лексаныч, шо Дуняша вышла замуж за слободского рыбака? Ну вот. Когда мы с Машкой переехали в Слободку, я встретился с Дуняшей. Как мы встретились? О! Все равно как в кино, Лексаныч! Постой, говорил я тебе, шо был в ватаге Сергея Митрофановича? Ну да, говорил! В энтот день шли мы от Белосарайки. Под парусами, конечно, моторных судов тогда на море всего раз, два — и считай сначала. Ветерок был свежий. На буксире у нас две калабухи: в одной сетки, кухтыли, канаты, анкерочки, словом, всякая рыбацкая сбруя, в другой до шкарм рыбы налито. Какой там бичок! Бокивня! От какая! Зараз такую редко встретишь. Вымокли мы, когда сетки выбирали, а на душе как в праздник. Идем, значит, поем: «По Дону гуляет казак молодой…»
Обогнули косу, стали к Слободке заворачивать, видим, подчалок в бухте болтается и какой–то человек, с виду вроде баба, платком машет. Подвернули. Верно, баба. Бледная. Глазищи — во! Лица на ней совсем нет. Трепещет, как шемайка в неводе. «Помогите, — говорит, — человек мой умирает!»
В подчалке на сланях лежит он, бледный чисто мертвец.
«Так это ж Андрей Загребальный, — говорит Сергей Митрофанович, — давайте, хлопцы, его на шхуну».
Рыбаки к подчалку, а я сижу, двинуться не могу, сердце у меня перестало биться: «Мамочка родная, так это ж Дуняша! А в подчалке ее муж». Я узнал ее не с лица, а по голосу, а она меня быдто и не видит…
Так… Взяли мы Андрея на шхуну, вслед за ним и она перешла, а подчалок на буксир. Идем. Темнота стала нас накрывать. Я сам не свой. Признаться ей неловко и так сидеть, как дураку, тоже вроде нечего. Думаю, думаю, как мне быть, и ничего придумать не могу. Ить я не видел ее два года.
Пришли в Слободку, стало темно совсем. Сняли Андрея — и на берег. Он был припадочный. Нет, не от рождения: с войны такой пришел. Контузия у него была. Ну вот, пока тут Андрея снимали да подчалок вытаскивали, я поймал момент и подошел к ней. Она узнала меня сразу.
«Ох, Саня! Видеть тебя хочу… На зорьке будь здесь. Будешь?» Я сказал, шо да.
— Ну, и вы пришли?
Данилыч не сразу ответил.
— Пришел, — сказал он после паузы. — Всю ночь ждал. На берегу–то перед Слободкой неудобно было, так мы к лиману прошли… Тяжкой была эта встреча.
У обоих у нас счастья не было: ну, тоись оба жили с нелюбимыми людьми. А куда денешься? Уговаривала она меня бросить Машку. А как я мог ее бросить? Сын в зыбке качался, и опять же, куда я уйду с одной–то ногой! Не–ет, Лексаныч! Этого я не говорил ей, а про себя думал. Я за ней на край света убег бы! Ить я понимал, Лексаныч, шо если соглашусь с Дуняшей и брошу Машку, как же сыну в глаза глядеть буду и какую такую жизнь дам я Дуняше? Ну вот я и свершил
— Какую же?
— Какую? Я сказал Дуняше, шо не могу бросить Марью. Она спросила: «Почему?» Я сказал, шо… люблю Машку.
— Как же она отнеслась к этому?
— В слезы вдарилась. «Эх, — говорит, — а я — то любила тебя, ждала как! Думала, пусть без ноги — только б сердце было цело! А выходит, тебе не ногу, а сердце отняли».
Эх, Дуняша, Дуняша! Знала бы она, шо с моим сердцем делалось в энтот момент! Но она ничего не могла видеть: глаза у нее были в слезах, а я стоял как деревянный, как самый последний дурак. Знаешь, Лексаныч, какие силы нужны, шоб вот так: любишь человека больше всего на свете, а показать ему другое?.. Ну, шо делать? Вынула тут Дуняша из–за пазухи моего льва африканского и говорит: «На, и забудь обо мне».
С этими словами повернулась и пошла. Эх, Лексаныч! Сколько сил мне стоило, шоб не крикнуть ей! Постоял я, постоял, пока Дуняша не скрылась, взял того львенка да пульнул в море. Он чокнулся в воду, как граната. Скоро на море ветер поднялся, волну развел, небо тучами затянуло.
— Больше вы не виделись с Дуняшей? — спросил я.
— Отчего же не видеться? Виделись, коли в одной Слободке живем!
— А что она делает?
— Шо все бабы, по хозяйству.
— Дети есть у нее?
— Дочь. Да ты видал ее, Лексаныч, перед тем как нам в море уйти.
— Галинка?! — с удивлением и восторгом спросил я.
— Она самая.
— А эта… женщина, что с ней, и есть Дуняша?
Данилыч насупился, привстал и сказал:
— А нам, Лексаныч, пожалуй, собираться надо. Скоро море уляжется. — Он пристально смотрел на горизонт, усиленно затягиваясь дымом. Докурив, он швырнул цигарку. Лицо его будто посветлело. — Та женщина, — сказал он, — шо была с Галинкой, и есть Дуняша.
63
Все было, как сказал Данилыч: небо за ночь вызвездилось, и утро явилось чистенькое, молодое, румяное. Улеглось и море. Просыхающая земля была необычайно добра. От нее струился какой–то изумительный аромат.
Под командой Данилыча я спустил лодку на воду. Мотор «уперся», и пришлось нам идти на веслах до Должанской. Я не выдержал, или, как говорят, сорвался, и изругал Данилыча за то, что он не взял с собой ни рангоута (мачты), ни паруса. У нас же на шлюпке все было предусмотрено для несения паруса: в кильсоне был сделай степс — гнездо для мачты; на планшире — «утки», «ушки» и вант–путенсы для оттяжки мачты… Словом, мы смело могли бы пройти добрую часть пути под парусами. Но увлечение техникой, видно, и на старых людей оказывает свое магическое влияние.
Кореш Данилыча, Пал Палыч, дюжий, средних лет рыбак, в прошлом корабельный кок, исколесивший почти весь мир, с какой–то немыслимой татуировкой на голых руках, ходил около своей хаты и мрачно плевался, ругаясь на разных языках мира: пронесшийся ураганный ветер сорвал с его хаты крышу.
В этот день нам пришлось посидеть на консервах и помидорах. Зато, лишь успело проклюнуться утро следующего дня, как я был разбужен острым, но приятным запахом.
Поднявшись, я увидел казан над костром. Этот запах исходил из–под ритмично подпрыгивающей крышки казана. В нем варилась «юшка–екстра». Около казана сидел Пал Палыч. У него были красные, лоснящиеся щеки и тот хитровато–довольный вид, который бывает у поваров, когда они уже уверены в том, что сготовили не просто хорошую пищу, а чудо.