Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
Либуше глубоко вздохнула, вспомнив о том, что до отъезда в Прагу нужно еще как–то решить с отцом. Оставить его в Травнице нельзя: дядя привык к одинокой жизни, а отец — нет! Два старика без нее, как дубки при дороге: все ветры и ливни на них. И все же, как быть? Отцу нравится работа в Травницкой поликлинике…
Утро разыгрывалось тихо, как проснувшееся дитя, которому в кроватку кинули любимые игрушки: туман поднялся, тени укоротились, и в блеске солнечных лучей, уже успевших налиться теплом, алмазно сверкала роса на крутых крышах.
Либуше не заметила, как свернула с шоссе на тропу и очутилась
А если прийти на холмы под вечер, то можно увидеть, как стайки облаков плывут по этому океану. Не нужно большого воображения, чтобы заметить, что это вовсе не облака, а корабли. И чудится, что путь этих кораблей далек — туда, за горизонт, к невидимым брегам чужедальних стран.
Сколько раз этот океан и плывущие по его волнам корабли с неудержимой силой влекли к себе Либуше! А потом явился Василь…
На вершине холма Либуше остановилась. Сердце колотилось, как после бега. Она посмотрела в ту сторону, куда укатил «виллис».
Черная лента дороги стремительно катилась к горизонту, подпрыгивая на холмах, среди веселой зелени. Либуше посмотрела на Травнице, затем дальше — за город. И что же? Она увидела палевую дымку да ситцевое небо — никакого океана, никаких кораблей, никакой романтики- пустота. И на сердце пустота.
Ей хотелось заплакать. Но, вспомнив подполковника Скурата, как он объяснялся ей в любви, она засмеялась.
Интересно, о чем думает сейчас Василь? Он уже, наверно, подъезжает к Праге… Ах, Прага! Там Енда… Как же быть с ним? Очень просто. Скажу, как и подполковнику Скурату. А все–таки, что же я скажу ему? Что люблю русского? Ну да! Я же действительно люблю его!..
А на подполковника было больно смотреть: после объяснения он вдруг стал как бы меньше, согнулся. Не станет ли он вредить Василю?.. Ах, скорей бы в Прагу!
Эта мысль так захватила ее, что она не могла уже оставаться на холмах. Либуше выбралась на тропу и сбежала вниз, на шоссе.
Дома она прежде всего решила принять ванну. Раздевшись, оглядела себя в зеркало, поворачиваясь то боком, то спиной. А что, собственно, изменилось? Грудь и живот совсем не увеличились. И ноги не потолстели. Тело твердое, как мрамор…
Лежа в ванне, она подумала: «Ох и дура же я! Ведь я врач и все знаю о себе!.. Но почему же с испугом разглядываю себя и то, что передо мной — врачом все ясно, все как на ладони, передо мной — человеком все полно тайн, страха и ожиданий… Все просто: я люблю его, он любит меня. Боже мой, как же я хочу его видеть именно сейчас! В эту минуту! Пусть придет он, и я прижмусь к нему!»
Она вздохнула, и что–то радостное и одновременно горькое подкатило к горлу и остановилось. «Что же будет со мною? — подумала она. — Папа не хочет, чтобы я выходила замуж за русского. Он, конечно, прямо не говорит об этом, но я — то ведь знаю его лучше, чем он меня. Он все еще считает меня девочкой. Боже, какая чепуха! Двое взрослых людей любят друг друга, а им, как детям, говорят… Ах, пусть что угодно говорят! Мы уже давно не дети, а муж и жена, и у нас будет дитко. Господи, неужели в самом деле у нас будет дитко?! Конечно, будет, раз я этого хочу!»
Она провела рукой по животу —
После ванны Либуше не стала нежиться в постели, как любила, быстро оделась, выпила кофе и пошла в поликлинику с решением сказать отцу, что больше она не может, что завтра, в крайнем случае послезавтра, уедет в Прагу.
Поезд, в котором Либуше ехала в Прагу, еле тащился. Либуше очень устала. Конечно, можно было бы в дороге подремать, но за два с лишним часа пути она глаз не сомкнула, хотя тысячу раз видела и эти маленькие селения с придорожными кофейнями и шпилями костелов, и пыльные кусты, и щиты реклам… Русские — вот что привлекало ее внимание. Их было много вокруг. Одни стояли биваками, другие куда–то ехали. И от всех веяло каким–то изумительным спокойствием. Стоя у окна вагона, Либуше все глаза проглядела: в каждом офицере она видела то знакомую спину, то плечи, то затылок. Господи! Сколько же раз ей казалось, что вон тот офицер — ее милачек, ее Василь!
Глава седьмая
В апреле чешская весна пьет из чаши жизни первый глоток. А в мае пирует уже во всю свою силу. Боже! До чего же хороша в эти дни Матка мест! [25] С самого раннего утра, когда тонкий, как струна, первый лучик солнца начинает мазать лимонный край неба малиной, оживают сады Белой горы, Вышеграда, сады под королевским замком и на Кампе, дворцовые сады — Валдштейна, Лобковиц и Вртба… Птичий гомон и гудение пчел стоят в них.
Весна кружится в веселом вальсе даже у Пороховой башни, где земля сплошь одета в камень и опоясана сталью рельсов, где с озабоченным перезвоном проносятся трамваи и бурно течет неистощимая человеческая река. И здесь поет рожок весны! Всюду очаровательна пражская весна!
В один из таких дней хмельной пражской весны Гаврилов отправился на вокзал Вильсона. Хотя Либуше объяснила ему, как проехать на трамвае из Малой Страны, где квартировал штаб полковника Бекмурадова, Гаврилов пошел пешком.
По узенькой средневековой Мостецкой улице Гаврилов добрался до Малостранской башни. Затем вышел на Карлов мост и онемел от восторга: перед ним открылся стобашенный город, который чехи скромно называют Старым Местом. Внизу — шумная, вертлявая, как выдра, Чертовка — рукав державной Влтавы…
В мире не так уж много городов, где под ногами у тебя лежат тысячелетние каменные плиты, а по сторонам на фоне серебристого муара игривой речной волны, тридцать статуй известных святых, среди которых и старый женофоб, святой Августин. Строители моста, очевидно, посчитали слова святого Августина — «женщина есть сосуд дьявольский» — старческой ворчней. Иначе чем объяснить то, что среди статуй, установленных на Карловом мосту, столько женских фигур? Правда, это все не простые женщины, а святые. Но все–таки! Здесь и святая Анна, и Людмила, и Луитгарда, и Варвара, и Маркета, и Елизавета. А статуя мадонны установлена в двух местах: в обществе святого Бернарда и в обществе двух святых — Доминика и Фомы Аквинского.