Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
— Ну, это не беда, — сказал я, — сейчас поправим.
Я встал из–за стола и пошел в горенку: у меня в чемодане на всякий случай хранилась бутылка коньяку.
Когда я возвратился, Данилыч сидел за столом и хохотал вовсю. Я смутился. Но, приглядевшись внимательно, обнаружил на столе чекушку с горилкой.
— Она, понимаете — ха–ха–ха–ха!.. — сунула ее в тузлук. От дура баба: думала, я не найду. Да я сквозь землю на три метра вижу. Данилыча провести? Нет, ты эти шутки брось, Маша! — погрозился он в сторону калитки, через которую скрылась его хозяйка. — Давай, Лексаныч,
Довольный своей шуткой, он рассмеялся, небрежно вышиб пробку и одним махом на два стакана разлил чекуху. Затем посмотрел на ее пустое донышко, вздохнул и сказал:
— Гм! Было добро, а теперь шо?.. Одно звание — «горилка»… А на деле — стеклянная посуда, рупь восемьдесят за две, если без дефекту…
Он равнодушно швырнул бутылку в заросли курая, плотной стеной стоящего на границах его усадьбы, затем зацепил вилкой жареного бычка и проворно стал есть. Однако по жадному взгляду на бутылку с коньяком было видно, что Данилыч не прочь еще выпить. Я открыл бутылку и налил. Он понюхал и подпрыгнувшими бровями дал понять, что это вино ему незнакомо. Затем поднял стакан, посмотрел на свет, снова понюхал, взял «капельку» на язык и наконец с придыхом выпил. Некоторое время Данилыч не открывал глаз, словно огонька глотнул. Но вскоре морщины разошлись, глаза открылись, и он заулыбался.
— От это да–а–а-а! Ну и вино!.. Поглядеть на нее — она как чай, а пьешь — огонь! Сразу аж до казанков достала! Шо же это такое?
— Коньяк, — сказал я.
— Коньяк? Видал, а ни разу не пробовал. От сатана! И небось дорогая?
Я сказал. Он почесал затылок.
— Нам не пойдет… У нас хотя сапоги и смазные, но дырки сквозные. Плесни, Лексаныч, еще трошки: чего–то я не распробовал ее.
Выпив, он вдруг сделался грустным, словно какая–то тень пробежала над ним или вспомнилось что–то тяжелое. Глядя в сторону моря, Данилыч спросил:
— У вас, наверно, обо мне такое резюме: Данилыч алкоголик. Верно? А?
— Почему ж? — спросил я в свою очередь.
— Ну как же… Не успел жилец якорь бросить в доме, а хозяин к нему с горилкой… Так или не так?
Я пожал плечами.
— Не–ет, Лексаныч! Вот кабы не это, — он поднял культю, — и Данилыч был бы мужчина на миллион! Лишили меня ноги, сукины дети, чуть ли не по самый корень! А теперь шо я?.. Человек или неодушевленный предмет?.. Есть злыдни, которые смеются с меня!
— Почему смеются? — сказал я. — Разве над этим можно смеяться? Когда вы потеряли ногу? На этой войне или на той — четырнадцатого года?
— Кабы на войне!.. В том–то и дело, что не на войне, — не без горечи сказал он.
Данилыч поднял голову и посмотрел куда–то далеко–далеко, как будто разыскивал где–то у степного горизонта то недоброе время, тот злой день и тот лихой час, когда он остался без ноги. Помолчав, он глубоко и скорбно вздохнул.
— Налей, Лексаныч, пожалста.
4
Я налил, но Данилыч не стал пить. Он вытер ладонью пот с лица и, глядя куда–то вбок сощуренными,
— Сволочи!
— Вам плохо? — спросил я.
— Сволочи! — повторил он, не отвечая на мой вопрос, и стукнул кулаком так, что на столе заплясала посуда. Он безразличным взглядом окинул стол, глянул на меня и, весь дрожа, добавил: — Тестюшка мой, батяня моей хозяйки, — вот кто сволочь!.. Кулаки проклятые!.. У-у, мать их!.. Через них калекой стал… Через них пью…
Плечи его дрогнули, он уронил голову на грудь и, покачивая ею, долго сидел молча.
Мне стало неловко и неприятно — я хотел было оставить его одного. Но Данилыч словно угадал мое намерение, вскинул голову и, мгновенно трезвея, сказал:
— Извиняйте, Лексаныч, меня… Я знаю, ругаться некультурно. Не буду. Но, — продолжал он, заметно волнуясь и повышая голос, — не могу забыть… Обида на них держит меня вот так, — он стиснул рукой горло, — душит!.. Веришь ли, бывает такая погань на душе — хоть в петлю!.. Ну, чего я, спрашивается, живу, безногий? Кому польза от того, шо я скачу, как подбитая дрохва в степу?.. Не живу, а доживаю. А я не хочу доживать!.. Хочу жить, как все! Работать, дела хочу!.. Ты вот, Лексаныч, какое место в жизни занимаешь?.. Биолог? Это шо ж такое? Ученый? А по какому делу?.. По морю? И по рыбе тоже?.. О-о!
Данилыч медленно оглядел меня сверху вниз и сказал:
— Добре. А я вот хоть пой, хоть плачь, хоть вплавь, хоть вскачь… В чистом поле, как говорится, четыре воли: хоть туда, хоть сюда, хоть инаково. Меня определяют либо в энти адмиралы, шо двери отчиняют, либо главным на вокзале, возле кабинета начальника. А я рыбак, море знаю, как бухгалтер свои цифры. Мне говорят: куда, калека, лезешь? Калека?! А с чего я стал калекой?.. Ты вот, Лексаныч, сказал: как же можно надо мною смеяться?.. Верно я тебя понял?
— Верно.
— А вот же смеются с меня. Пенсию, мол, получаешь — и живи, чего еще тебе надо. А шо мне пенсия? Душу на пенсию не поставишь!
— Кто же смеется над вами?
— Кто?.. Ну хотя бы той же собес. Да и наш голова, то есть председатель колгоспа… Ходил ли я куда? Э! — Он махнул рукой. — Ходил, говорить об этом — дело долгое… Но, как говорится, «начал песню — пой во весь голос». Ладно, расскажу тебе по порядку. Только погляди, время много?
— Девять.
Он задумался, потом проговорил:
— К двенадцати мне надо «до Гриши» за сахаром… Ну ладно, день сегодня не базарный, и моя шалава раньше чем к сумеркам не отторгуется. Слухай…
5
Любому человеку трудно рассказывать о своей жизни. И если бы исповедь не давала душевного облегчения, то вряд ли кто–нибудь и когда–нибудь решился бы рассказывать о себе. Нелегкое это дело. И не каждый способен обнажить свою душу перед другим человеком. Чтобы решиться на такое, нужно проникнуться доверием к тому, кому хочешь рассказать о себе. Либо так должно накипеть на душе, что все равно, кому рассказывать, лишь бы разгрузить сердце от щемящей душевной боли.