Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
Шрифт:
…Поздней осенью, когда с полей были свезены последние прибытки и когда о землю стукнулся крепкий морозец, так что она зазвенела, словно костяная, в Голую Пристань приехал, как и обещал, Кондрат Донсков. Он был не в морской, а в простой мужичьей справе и, кажется, еще больше порыжел и пополнел: насдобился на кубанских харчах.
Сашко, увидев вместо милого его сердцу моряка дюжего мужика, разочаровался в нем: и действительно, вроде это был тот славный «дядя Кондрат» и вроде не тот: он уже не просиживал часами с Сашком и не говорил ему о дальних странах, ураганах и голых арапах. Да и рука Кондрата тоже будто стала тяжелей, когда он на ходу гладил Сашка.
Другие дела и заботы появились у Кондрата Донскова: он все толковал
Тетка Наталка ходила какая–то странная: то песни пела, а то плакала. Особенно заливалась в отсутствие Кондрата, который все ездил, хлопотал, добивался разрешения на продажу дома. Но дело это оказалось не таким простым: Наталку надо было вводить в наследство, и Сашка тоже… Только по малолетству он еще не имел права вступать во владение наследством. Опекунами стали Наталка и Кондрат. В общем, долго крутилось это колесо, и пока оно крутилось, Кондрат метался туда и сюда, а Наталка то к себе подружек звала, то к ним ходила, и они, обнявшись, то «песни спивали, то слезы лили».
Иногда Наталка одна кручинилась — брала Сашка в лодку и выгребала на ту сторону реки, подальше от дому, и там пела печальные до слез песни. Иногда на нее находило — брала Сашка на руки, прижимала к груди и ну ласкать и целовать! Ой же, как хорошо было с ней Сашку! Но вот наступили опять жаркие дни, словно лето возвернулось. Хорошо было в доме: пахло яблоками и свежим хлебом, — и вдруг Кондрат объявил, что пора ехать: он все уладил. И в дом пожаловал новый хозяин.
На рассвете Наталка, Кондрат и Сашко погрузились на подводы, где нашли себе место и отцов чудо–сундучок, и самовар деда Ничипора, и кованый сундук, стоявший у Шматьков бог знает с каких времен, — словом, весь скарб, вплоть до чугунков, макитр, ухватов, таганов и сияющего, как солнце, таза для варки варенья, и даже ступа и косырь.
Разместились так: Кондрат и Наталка на первой подводе, а он, Сашко, на второй, которая шла вслед за первой. Дядя Петро, старый опытный возчик, посадил Сашка рядом с собой. Свистнул бич, лошади замотали головами, и пошли крутиться колеса, поднимая жирную приднепровскую пыль. Пошли мелькать версты, и только птицы в небе казались неподвижными да небо медленно ползло куда–то назад.
Кто–то сказал Сашку, что земля крутится, а на самом деле небо, ну там месяц да солнце крутились, и еще колеса бестарки, а земля не-е… земля оставалась землей. Когда еще был жив дед Ничипор, тоже говорили, что земля крутится, а ведь врали. Дед Ничипор доказал это всем простым способом, хотя и не был ученым человеком: дед воткнул с вечера палку в землю, сделал на одной стороне ее метку и при свидетелях сказал, что если палка к утру повернется в другую сторону меткой, — значит, правда есть на стороне ученых. И что же? Палка не повернулась в другую сторону…
Однако колеса бестарки крутились, лошади бежали бодрой рысцой, и дядя Петро мурлыкал под свист сусликов какую–то унылую древнюю песню, повторяя почти одни и те же слова… В Голой Пристани погрузились на пароход, который доставил их в Херсон. Там неизвестно зачем жили два дня. Потом сели на новый большущий пароход и пошли вниз по реке к морю.
На пароходе Сашку было куда веселей, чем в степи. Что степь? Она у него в глазах еще с того часа, когда впервые, отвалившись от материнской груди, сытый и довольный, он вдруг взглянул на нее: на колыхающиеся травы, на скачущий по их верхушкам бешеный ветер — и замер от восторга…
Слушая рассказ Данилыча, я живо представил себе и «ридный степ», и хату, стоящую на берегу реки, и сидящую на крылечке мать Сашка, и крохотного хлопчика на ее коленях, замершего от восторга при виде раскинувшейся перед ним безмерной красоты. Суча ножками, пуская пузыри, он что–то курлыкнул, повернул голову и увидел над степью такую синь неба, что его крохотное сердечко от восторга забилось еще быстрее. А когда он услышал
«Ишь ты, обиделся, — сказала мать, — ну, гляди, как в небе птички купаются. А степ–то какой, а?!»
Конечно, Сашко не понимал ничего. Да и когда вырос, как–то быстро пригляделся к степи. Его тянуло к лиману и к неспокойным водам реки. Вот поэтому ему на море, где все было ново, показалось интереснее, чем в степи: как же, кругом говорят «Черное море», а оно вовсе не черное, а темно–голубое, а когда злится, зеленое какое–то… Около парохода крутились дельфины — их называли «морскими свиньями», а они вовсе не были похожи на свиней, — они такие же, как рыбы, что продавали рыбаки в Голой Пристани и в Херсоне, только без чешуи…
Из Ахтарей тоже ехали на двух кубанских бестарках. Опять крутились колеса, всхрапывали лошади, и возница пел свои грустные кубанские песни. Дорога в станицу Гривенскую, что привольно раскинулась среди кубанских плавней, недалеко от Кирпильского лимана, была не похожа на приднепровскую: лошади то и дело въезжали в густые заросли камыша или шлепали по воде. Над головой иногда свистели крыльями утки, а порой крутился стрепет. Высоко курлыкали журавли, летевшие куда–то в дальние страны…
…Долго добирались до Гривенской, и, может быть, лучше было вовсе не добираться до нее! Недаром Наталка плакала в Голой Пристани: уже на другой год после того, как была сыграна свадьба (а год пролетел незаметно), свекор, этот рыжий лешак, и черная, как галка, свекровка начали «характер сказывать». Что их толкнуло на это? Ведь они приняли Наталку очень сердечно, и первое время что свекор, что свекровь не знали, куда ее посадить и как угостить!
— Шо тут говорить? — сказал Данилыч. — Кулаки, Лексаныч, и в Америке кулаки. Как говорится: «Смола да вар — похожий товар», цена им везде одна… А, видишь ли ты, стало их бить сомнение: ту ли невестку они в доме держат? Во–первых, она всех мужиков в станице с ума свела, и бабы в каждой казачьей хате грозились ей хвост обрубить… Ну, да это еще не главная беда, нет! Не из–за этого они, сволочи, свели в могилу мою тетку–красавицу… Дело, видишь ли, в том, что Наталка прожила с мужем год и не стала чижолой… Ну, была не способна, что ли… Черт знает, отчего это бывает! Дохтора сами не знают — может, чего подняла, а может, какая женская неувязка у ей была — кто знает… Григорий–то Матвеевич наследников хотел: кому же добро–то оставлять? У Григория Матвеевича, кроме Кондрата, одни девки… Им, что ли? А добра–то у Донсковых было на миллион! Дом в два этажа, скот, птица, сад… Яблоков в саду — страсть, винограду — ужасть, а груши как золотые и ростом с кулак — дюшес и бергамот… Ну вот куды это все девать–то?
В старое время мужик дочерьми не обнадеживался, с ними одна морока: девка подросла — добро из дому унесла. Другое дело сыновья… «Толковый сын — правый глаз отца» — так говорилось в старину.
У Донсковых сначала семья–то была как есть в ажуре — кроме девок, был еще Флегонт… Был да сплыл… За убийство хорунжего его лишили казачьего звания и в Сибирь закатали… А Кондрат–то ведь был не родным сыном Григорию Матвеевичу, а племянником. Брат Григория Матвеевича, видишь ли, вышел из казачьего сословия, когда Кондрата и в помине не было. Потянуло его на железную дорогу. Но он вместо счастья на чугунке могилу нашел, когда Кондрату всего год был… Попал под поезд. А когда Кондрату стукнуло два года, от черной оспы мать померла. Остались двухлетний Кондрат с десятилетней сестренкой сиротами. Пришлось Григорию Матвеевичу взять их к себе. Сестра — настало время — замуж ушла, а Кондрат остался у Григория Матвеевича, которого почитал за отца и называл отцом, а привилегиев казачьих не имел и в войске не числился. Вот, между прочим, потому и попал он на флот.