Капуччино
Шрифт:
И покраснела еще гуще.
— Мать, — начал Доброво, — если вы имеете ввиду Анну Иоановну…
— Я имею ввиду фрекен Бок, — произнесла фрекен Бок и достала фото прыщавого юноши, — вот наш сын…
— Пардон, мадам, — произнес Виль. — Я никогда с вами не спал…
— Мерзавец, — взревела фрекен, — еще не хватало!
— Откуда же дитя?!!
— Мужчины, вы смотрите! Скандал! Как он посмел?! Сравнивать себя с великим писателем. Я не в парандже. Я не из гарема, где вы
— Кто мечтает? — заметил Виль.
— Варум? — спросил Штайнлих. — Мечтайте! На уровне подсознания — мечтайте!
— Запрещаю, — вопила фрекен, — даже на уровне подсознания! Я учила его три года, я знаю — он весь на уровне подсознания. Запрещаю!
— Подсознанию запретить нельзя, — ухмыльнулся Штайнлих.
— Бросьте ваши фрейдистские бредни, мать, — вступил Доброво, — во-первых, в России можно, а во-вторых…
— Но речь идет о турке!
— Я наполовину грек! — напомнил Виль.
— Речь идет о моем друге, Медведе Виле Ивановиче!
— Васильевиче, — поправил Виль.
— Вам мало моего друга, наглец-бей! Вы трогаете его отца! Сделайте из него еще Абрамыча! Господин Затрапер, — Доброво дрожал, — поносят славное имя! Разрешите заткнуть пасть?
— Вай? — спросил сэр. — Скоро обед?
— Речь идет о моем друге, сэр, господине Медведе — буйном таланте, диком нраве, необъятном просторе, а из него делают Кафку! У него была русская душа, профессор.
— Не думаю. У Кафки — русская душа? Спорно. Который час?
— Русская, русская, — подтверждала фрекен, — он называл меня «василек».
— Мадам, кто отбирает душу, — продолжал Штайнлих, — но согласитесь — в ней были подавлены сексуальные инстинкты…
— Я бы не сказала, — фрекен Бок опять залилась алым закатом.
— Подавлены, подавлены, — настаивал Штайнлих.
— С кем?! — взревел Доброво, — с Пугайской?! С Нелли Брэд?! Постыдитесь, мать! Это были богини. Нежные. Ноги до плеч. Кудрявые головы. Зовущие голоса. В глазах — Бискайский залив. Если б вы их увидели, мать — даже ваши инстинкты бы возродились.
— Я видел, видел, — успокоил Штайнлих.
— Ну и?!
— Не трогайте мои сексуальные инстинкты! — представитель Лихтенштейна перешел на дискант. — Они подавлены кем надо и как надо! Мы не в России и не в Турции. Они сублимируются на семантике, Сальвадоре Дали и пророщенных зернах! В то время, как у вашего Медведя сексуальная подавленность прорывалась необузданно и дико в сатирическом смехе, едкой иронии и сардоническом эксгибиционизме! Оргазм фразы, столь присущий его творчеству…
Доброво профессионально прижал Штайнлиха к стенке.
— Повтори!
— Мы уже перешли на ты? — удивился
— Отпусти его, — сказал Виль, — Извержение семени! Вы что не понимаете, мать? — фраза извергает!
— Да, да, обычный лингвистический оргазм, даже студенты понимают, — пищал Штайнлих.
— Заруби себе на носу, мать, — Доброво прижимал Штайнлиха к доске, — русской душе не свойственен оргазм фразы!
— А как же Фет!
— Кибитка, степь, молодецкий посвист — вот русская душа, мать. Оставьте ваш оргазм Лихтенштейну!
— У Лихтенштейна еще оргазм, — удивился Арчибальд, — ему ж за сто?
— Откажитесь от оргазма! — вопил Доброво.
— Оргазму приказать нельзя, — Штейнлих уже хрипел.
— Господа, — фрекен Бок указала на портрет Виля, — он был чист, а мы — только о половых сношениях!
— В сто лет! — повторил сэр. — Удивительно!
— Пардон, мадам, — Штайнлиха выпустили, — мы говорили о фразе.
— Вы ее превратили в сперматозоид! — фрекен заревела. — Если бы герр Медведь знал, что он писал рублеными сперматозоидами…
— Позвольте, я не утверждал — рублеными!
— … Он прожил такую тяжелую жизнь, — она ревела, — его травили, преследовали, ему не давали писать, пить, его в детстве безжалостно била мать.
— Не мать, коллега, а отец, солдатским ремнем! — сказал Штайнлих.
— Перестаньте, — мать, и кочергой.
— Позвольте не согласиться. Если бы вы внимательно изучали его творчество — вы б увидели, кто его бил…
Доброво одной рукой сжал шею фрекен, другой — Штайнлиха.
— Господа, вы когда-либо испытывали предсмертный оргазм строки?!
Виль отключился. Он был в Ленинграде, он смотрел в окно на папу, который шел по двору. Он видел папу, который никогда не мог его ударить. Поднять руку он еще мог. Но опустить…
Он бы даже хотел, чтобы это однажды случилось, чтобы кто-то опустил — мама, папа — но никого не было дома. Или в тюрьме или на работе. Его растила бабушка, при одном воспоминании о которой ему становилось хорошо. Она пекла ему блины со сметаной, она клала свою теплую ладонь на его лоб и пела ему:
— Брэнд, майн штетеле, брэнд, — пела бабушка.
Он почувствовал ее ладонь на лбу и очнулся.
Научный диспут продолжался. Доброво не задушил ни фрекен, ни Штайнлиха — оба орали.
— Мать! — орала фрекен.
— Невежа! — кричал семантик. — Если б его била мать — его смех был бы сардонический, а у него — саркастический! И не было бы оргазма! Когда бьет мать — во фразе оргазма нет! Это — отец, отец!
— Боже, — кричала фрекен, — если б сеньор Медведь был жив, он бы умер второй раз!