Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

III. СОН О КРЕЩЕНЬЕ

Сквозь сизые пласты утреннего тумана река внизу казалась недвижной и почти вороной. Там - за студеным лезвием Днепра, над самой кромкой степи висело багровое солнце. На иссиня белом фоне умытого неба оно выглядело раскаленным докрасна умбоном (*) с княжеского щита. Степь по ту сторону реки слегка дымилась, источая окрест резкий запах целинного разнотравья. День обещал быть тихим и безоблачным.

(* Умбон - центральная металлическая часть щита (древнерусск.). *)

Глядя в заречный простор, Илья снова и снова переживал предстоящее ему вскоре испытание. Еще при блаженной княгине Ольге стараниями греческих монахов по киевским городищам стал укрепляться соблазн новой веры, именуемой ими христианской. Доходило до того, что кое-где осмелевшие прозелиты свергали идолов, воздвигая на месте древних святилищ молитвенные дома с писаными на досках ликами. Чужд был и непонятен Илье Бог, который безропотно отдает себя на распятие простым смердам. Ему ли, дворовому мастеру ратного князя Владимира, веровать в загробную жизнь и прощать врагам своим? Куда надежнее казались ему грозный Перун, щедрый Дажбог и оборотистый Велес. Сколько их, высеченных его руками из упрямого камня и коварно податливого дерева, стоит вокруг Киева посреди старинных кумирен! Горько было думать Илье, что сегодня посадские смерды сволокут его идолов в днепровские воды. Ведь в каждого из них он вложил часть своей души, все добытое им в трудах и бдениях умение. Определенный княжеской волей к пленному греку в подмастерья, Илья не один год постигал хитрую науку управляться с тяжелой породой и мореным дубом. И каким потом, какой кровью она далась ему - эта наука! Грек и мытарил, и поколачивал его, но дело свое не таил, щедро делясь с ним тайнами мудреного ремесла. Медленно, временами отчаиваясь и воскресая вновь, пробивался Илья к живой душе заготовок. Прежде, чем выявиться перед ним, они долго и цепко сопротивлялись, утаивая от него свой сокровенный лик, свою суть и форму. И когда, наконец, первая из них не растеклась из-под его рук, а затвердела в просеченных им чертах и линиях, он уже не мыслил себе иной судьбы. Могущество сотворенных богов стало для него залогом его веры в свое дело и назначение. Глядя на них в часы молитвенных бдений, он словно бы заново приобщался к их немотному величию. Они жили в нем, а он - в них, и поэтому неизбежность увидеть вскоре дорогих его сердцу идолов поверженными представлялась ему сейчас чем-то ужасающим и уже непоправимым. Несмотря на раннюю пору, Киев за спиной у Ильи растревоженно гудел: со всех концов города народ стекался к воротам княжеского подворья, откуда назначен был торжественный выход для крещения в новую веру. Илья знал, что перед тем, как киевский люд, следом за константинопольскими святителями, хлынет к Днепру, дворовые князя на глазах у всех проволокут по берегу свергнутого Перуна и столкнут его в безмолвную речную стремнину. Того самого Перуна, которого еще совсем недавно сладил он по приказу Владимира в честь победы над ятвягами. Он вложил в изваяние не только все мастерство, переданное ему учителем, но и обретенный затем дар ума и воображения. Казалось, впервые бездушное дерево ожило у него под рукой, одухотворенное его резцом и страстью. Грозный бог возвышался над сооруженной по этому поводу кумирней, наводя трепет на всякого, кто осмеливался поднять на него глаза. Илья не мог, да и не хотел смириться с тем, что из-за такой безделицы, как клятва князя под Корсуном (*), молено с легким сердцем попрать веру отцов, столько лет хранившую Русь от оскудения и нашествий. Правда, и до этого бабка Владимира, блаженная Ольга, окружив себя пришлыми проповедниками, обращала слабых и неразумных крестом и молитвами, но стараниям ее не сопутствовала сколько-нибудь заметная удача: простой люд крепко держался своих испытанных веками привязанностей. Теперь же кумирам воочию грозила скорая и неотвратимая гибель: еще не было случая, чтобы молодой князь поступился словом. Илья был уверен, что гнев поверженных кумиров поразит Русь, предав ее за святотатство неисчислимым бедствиям и позору.

(* Под Корсуном Владимир поклялся в случае победы крестить Русь. *)

И, словно первым вестником его скорбного предчувствия, где-то там, на выходе из города, возник плач. Одиноко и коротко плач рассек вязкую тишину над рекой, и тут же, подхваченный множеством голосов, разом заполнил береговой простор. Через минуту подъемный мост опустился, ворота медленно распахнулись и в обнажившемся их провале, в окружении двенадцати дворовых смердов возникла дубовая волокуша с закрепленным на ней сыромятью кумиром. В слезах и в поту смерды секли низвергнутого покровителя, сопровождая его вниз по отлогому спуску и многоголосое отчаянье сопровождало их в этом движении. Следом за ними из ворот в блистающих узорчатым шитьем облачениях появились святители во главе с греческим митрополитом Михаилом, позади которых об руку с князем ступала молодая княгиня Анна. Византийская гордячка, силой выданная за варвара во имя торжества Господня в недоступных для оружия оскудевшей империи землях, будто и не шла вовсе, а плыла, блистая височными кольцами и наручью, по воздуху, вознесенная над твердью сознанием собственного значения и святости. Всеобщий вопль позади как бы не касался ее слуха. Бесстрастная в своем высокомерном презрении

к этому дикому и неблагодарному народу, она двигалась бок о бок с нелюбимым мужем, и он, заметно заискивая перед ней, приноравливал шаг к ее царственной поступи. "За что мне ниспослано такое испытание?
– горевал Илья, прослеживая путь своего детища к близкой воде.
– Неужто так прогневал я богов, что нету у них для меня спасения от этой вот нынешней напасти быть крещену?" Когда мерин с привязанной к его хвосту волокушей ступил в воду и людской плач, снова набрав силу, воспарил к розовеющему небу, Илья отвернулся, не найдя в себе силы увидеть, как чьи-то покорные руки столкнут дорогое его сердцу изваяние вниз по Днепру. Ноги сами понесли его прочь от этого, проклятого отныне небом берега, туда, где вдали за выступавшей к реке городской стеной синела ступенчатая полоса леса. Нет, не мог он предать их, своих богов и кумиров! Никакая сила в мире не посмеет заставить его теперь принять чужеземную веру. Только жизнь в нем принадлежит князю, а собственной душой он распорядится сам. Разве простым омовением в освященной крестом воде можно приобщиться к небу? Нет, где бы его ни настигла карающая воля Владимира, он умрет, не омрачив сердца святотатством. Ярость гнала Илью все вперед и вперед, к синеющему вдали лесу, и он бежал, не чувствуя под собой земли, пока дорогу ему не заступила темная бесформенная фигура: - Бежишь божественного крещения, сын мой? - Прости, отец.
– Он сник и остановился, узнав в незнакомце одного из монахов, привезенных в Киев молодой княгиней, без которых с тех пор она обходилась разве лишь по ночам.
– Не волен я верой. Монах молча, в упор рассматривал его, но в волглых, выпуклого разреза глазах грека не таилось ни угрозы, ни предостережения, скорее усмешка или даже озорство: - Кто ты?.. Чей? - Киевского князя мастеровой, отец. - Как зовут? - Ильей. - Роду какого? - Я.. Откуда же знать Илье, какого он рода и племени! Известно ему было только, что еще несмышленышем завезен был он в Киев торговыми людьми, подобравшими его где-то на спаленном половцами стану, и взят затем у них княжеской челядью из милости. Он был широкоскул и узкоглаз, но льняной волос и рост выдавали в нем уроженца лесного края. Азиатская кровь проезжего молодца, чуть ужесточив славянские черты, придала им мужества и своеобразия. - Не ведаю, отец.
– Илья почувствовал, как исходившая от собеседника и необъяснимая для него сила властно обволакивает его, лишая языка и воли. Не наречен еще... - Я нареку.
– Слегка женоподобное лицо монаха вдруг потемнело, сделалось четче, определеннее.
– Мною и крещен будешь. Гнев твоих деревянных идолов короток. Бог, которого можно купить щедрым приношением, слаб и уступчив. Я приобщу тебя спасительных тайн истинной веры. Там, на кресте Сын Человеческий благословил всех и каждого в отдельности. Тебе еще только суждено было родиться, а он в крестной муке уже искупил все твои грехи и прегрешения. Любовь Спасителя вечна и беспредельна, но бес - царь тьмы - не дремлет, соблазны прельщают человека от колыбели до могилы, и посему Царствие Божие дается ему огромным усилием. И ты возьмешь это Царствие, но усилие твое будет долгим и мучительным. Нет в людской памяти такой боли и такого пламени, какие тебе не довелось бы испытать. В твоем пути будут поры, когда самое смерть ты будешь вымаливать у Всевышнего как милость и избавление. Многажды распнут тебя в укор и назидание потомкам, многажды прельстишься ты мнимой властью и ложной славой и во имя их преступишь закон. Но помни, сын мой, что на Третий день петух споет для тебя, ибо ты - избран, тебе в конце крестного пути откроется Истина и Красота.
– Рука его мягко опустилась на плечо Ильи.
– Не страшись, отрок. Господь не оставит тебя... Я буду рядом с тобой... Везде... Всегда... Закрой глаза... Ладонь монаха на его плече сделалась почти невесомой. Сначала была кромешная тьма с уходящими в самую ее глубину разноцветными кольцами. Потом в эту тьму, словно туман сквозь черное сито, стало струиться слепящее сияние. Золотистый свет, растекаясь вдоль перспективы, казалось, заполнил его всего, целиком. При этом свет этот как бы испускал звук. Никогда раньше Илье не приходилось слышать музыки более сладостной. Музыка звучала в нем, исходя откуда-то изнутри, от самой сокровенной его глубины. Постепенно перед ним стали выявляться очертания каких-то диковинных строений, уходящих плоскими крышами в облака. Нити гигантской паутины соединили их, и птицы сказочной величины кружились над ними. Разглядеть большего Илье уже не довелось: видение начало заплывать красным. Фон стремительно багровел, пока окончательно не обратился в одно кровавое пятно, из которого, в свою очередь, выплыло что-то праздничное и голубое, принявшее в конце концов обличие паруса, множества парусов. Паруса неслись навстречу ему, но движение их происходило как бы в другом, не соприкасавшемся с ним пространстве, и оттого они не приближались к нему, а, наоборот, становились все призрачнее и туманней. На борту каждого из них он прозревал лица, великое множество лиц. Белые, черные, желтые, молодые и старые, в одеждах, им доселе невиданных, они текли мимо него, озаренные тихим и голубым светом... - Ты видел?
– Голос монаха снова пробился к нему.
– Но до этого еще далеко, очень далеко. Сначала ты познаешь кровь и прелесть, много крови, и много прелести и, чтобы укрепить твое сердце, я соединяю тебя с Ним таинством крещения.
– Илья почувствовал обжигающую свежесть речной воды на коже.
– Во имя Отца... и Сына... и Святаго Духа!.. Аминь. Отныне, отрок, ты уже не сам по себе, а с Ним, и путь твой будет дорогой к Нему. Твой старый идол - прах, тлен, соблазн испуганного ума, забудь о нем. В твоих руках дело, которым ты послужишь истинному Богу. На месте бесовского капища ты воздвигнешь храм во имя Его. И в память первому подвигу своему станешь сыном Храмовым. И вся порода твоя до скончания веков - Храмовы... Затем опять была тьма и беспамятное забытье. Очнулся Илья все на том же безлюдном берегу, где и началось для него это, теперь уже ставшее вещим, утро: тек Днепр, вставало солнце, великим плачем гудело небо над Русью.

IV

Нет, Мария не обиделась на него, когда он ушел, оставил ее одну. Мария не умела на него обижаться. Он был для нее ребенком, которому она прощала все. Еще там - в песках, она знала, что внезапная страсть его - от гарнизонной скуки, от одиночества и что запала в нем хватит ненадолго. Слишком уж слепящей и звучной оказалась вспышка. Хотя, предполагая разрыв, Мария в глубине души все же надеялась, что это произойдет не так скоро и бесповоротно. С отчаяньем цеплялась она за эту очередную свою любовь, пытаясь хоть на какое-то время оттянуть, отсрочить неизбежную развязку. Едва ли она действительно любила Бориса, скорее жалела его и себя в нем, но расстаться с ним именно сейчас, казалось, было выше ее сил. Разве она не имела права на свою долю радости в этом мире? Чем одарила ее судьба? Что дала? Мужа, к которому она не питала ничего, кроме благодарной снисходительности? Ребенка, отца которого ей самой так и не пришлось по-настоящему разглядеть? Семью, с которой у нее давно не было ничего общего? После того, как в четырнадцать лет ее растлил их сосед по квартире, буфетчик вокзального ресторана Ашот Туманян, у нее не оставалось иллюзий. Старый армянин проделывал с нею такое, после чего она зачастую становилась противна самой себе. Но постепенно все это сделалось для нее правилом и потребностью, остальное выглядело приевшимся и пресным. Три раза в неделю Мария с утра ходила в специально для этого нанятый Туманяном домик на окраине города за своей мерой запоздалой старческой страсти. Ашот не стеснял ее во времени и расходах, и вскоре она приучила себя жить широко и вольно. Буфетчик умер неожиданно, парясь в бане. После старика не осталось ничего, кроме долгов и крупной растраты. Подхваченная первым же ветром, Мария закружились в водовороте угарного разгула. Переходя из рук в руки, она лишь уверила себя, что ждать ей больше нечего, что счастье обошло ее стороной и что один взахлеб прожитый день стоит спасения. Будущий муж вытащил ее из подпольной сочинской "хаты" уже беременную, расписался с ней, увез в Москву, в свою холостяцкую комнатку в Хамовниках, и ни разу не попрекнул прошлым. Родившейся затем дочери он дал свое имя и фамилию, по-отцовски, с завидным постоянством относясь к ней и ее балуя. За все это Мария была благодарна ему, но поделиться с ним чем-то большим ей было не под силу. Его целомудренная верность (до нее он не знал женщин), его молчаливое обожание вызывали в ней глухую и все возраставшую с годами неприязнь: "Малахольный какой-то!" Даже изменить ему у нее не хватало воли, слишком уж удручающе жалкими представлялись ей последствия. Борис стал ее первым после замужества любовником. В нем для нее было все, чего не хватало мужу: темперамент, бесшабашие, щедрость души, умение жить размашисто и легко. Именно поэтому Мария страшилась сейчас потерять его, страшилась снова остаться наедине с убогой скукой семейной карусели, какая закружит ее сразу же по приезде в Москву. Сознание того, что впереди ей уже не светит ничего лучшего, только обостряло в ней возмущение и протест: "Не хочу, хватит, надоело!"

Зной снаружи исподволь матерел, заполняя купе крепнущими запахами мазута и нечистот. В коридоре за дверью раздавались ропот и голоса: - Перехватили-таки! - Всего и ходу-то часа на три осталось. - Позагораем теперь! - Вроде уж некуда. - Не можешь - научат, не хочешь - заставят. - И не удерешь, кругом - оцепление. - Курсантики желторотые. - Серьезное дело - холера!.. Холера! Мария услышала о ней еще перед отъездом из Одессы. Что-то зловещее и грозное сквозило в самом этом слове. При одном его упоминании сердце Марии томительно и зябко холодело. Сквозь смутную тревогу в ней все эти дни упорно пробивался страх перед опасностью куда большей, чем самая болезнь. Предчувствие некоей непоправимой беды впереди заставляло ее душу время от времени обморочно замыкаться и падать. Еще в детстве она слышала однажды от своей бабки об эпидемии двадцать первого года, и ей, тогда совсем ребенку, на всю жизнь врезалось в память выражение старческого лица при этом; чуткое и напряженное одновременно, будто у птицы в полузабытьи. Что же она несет с собой, эта хворь, кроме страдания и смерти?.. В дверях, расцвечиваясь всей белизной полнозубого рта, появился иссиня-черный великан в застиранной тенниске и пижамных штанах. Впереди себя он втискивал в купе видавший виды фибровый чемодан, оснащенный с двух сторон притороченными к нему подушками. - Шобвыменятаклюбиликакявас!
– вместо приветствия провозгласил гость звучным тенором и, уже членораздельное, добавил: - Я - к вам. Меня послали сюда ваш супруг. С аккуратной деловитостью он определил чемодан на полку, сел, отдышался и лишь после этого, глядя в сторону Марии влажными смеющимися глазами, объяснил ей причину своего вторжения: - Они там пьют, дико пьют. А я не имею никакого терпения к пьяным. Генацвале устроили там целый привоз. Ваш супруг тоже пьет, но он пьет вполне интеллигентно, культурно пьет ваш супруг. Сразу видно - офицер. Он сказал мне: "Идите к нам, у нас свободное место".
– Гость озабоченно откинулся на спинку дивана.
– Моя фамилия Гершензон. Зовите меня просто Фима. - Он не собирается к себе?
– Горечь душила ее.
– Вы не спрашивали? - Что вы!
– замахал руками тот.
– Они там так пьют, так пьют, прямо, как в кино! Богатырь выглядел лет на тридцать, но, судя по устойчивому брюшку, выпиравшему из-под резинки полосатых штанов, был наверное, несколько старше. От него, от его крупного уверенного тела исходило обаяние хваткого, но безобидного зверя. Такие, вроде него, она знала это по опыту, легко сдаются и еще легче забывают. - Только до Москвы или дальше?
– невольно оттаяла Мария перед неистощимым дружелюбием попутчика.
– Может быть, с Борисом по дороге? - Нет, не дальше, нет!
– Словно защищаясь, он поднял ладонь на уровень лица.
– Боже упаси! - Что так? В первый раз? - А!
– пренебрежительно поморщился Фима, давая тем самым понять собеседнице, что ему доводилось бывать в городах и позначительнее.
– Просто мне все это надоело. - Не понимаю. - Мне надоело хоронить Гершензонов. - Так плюньте. - Легко сказать, плюньте. Вы знаете, что тогда скажут остальные Гершензоны? Что я неблагодарное животное, что мне не дороги могилы моих предков, что таких, как я, надо давить еще в колыбели. И чего они только не скажут, все эти Гершензоны, а сами будут сидеть дома и ждать моего подробного отчета. О, если бы вы знали во что мне это обходится! Вот, хотя бы, вспомнить дядю... Вы не торопитесь?.. Не ожидая ответа, он уселся поудобнее, явно для рассказа долгого и обстоятельного.

V. САГА О ПОХОРОНАХ

– К слову будет сказать, по-моему, он мне такой же дядя, как я вам племянник. Но он был - Гершензон, и этим сказано все. Остальные Гершензоны, сколько их есть от Киева до Пятихаток и обратно, считали его, по крайней мере, дядей. Вы спросите, почему такое внимание к обыкновенному старику? Законный вопрос, скажу я вам. Так вот, у этого Гершензона было имья. А вы знаете, что такое для еврея имья? Значит, вы ничего не знаете за евреев. Имья для еврея - это путеводная звезда, предел мечтаний, цимес жизни. Именно поэтому каждый еврей в душе - космонавт. Спросите, почему? Законный вопрос. Обыкновенный еврей рассуждает так: сел, взлетел, стриги купоны. Риск его не пугает. Для еврея вся жизнь это - риск, уже только потому, что он - еврей. Один маленький погром - и вы играете в один большой ящик. Смею вас уверить, за малюсенькое имья еврей готов совершить подвиги, которые не снились никаким там Гераклам или Геркулесам. Кто-кто, а еврей знает, что у человека можно отобрать все, кроме имени, которое может кормить. Так вот, этот мой дядя или просто родственник был, извиняюсь, старый большевик. А вы знаете, что такое в наше время старый большевик? Это, будьте уверены, сто двадцать чистыми, плюс сухим пайком, плюс личный стульчик в президиуме. Неплохо, а? Я уже не говорю об связях, об подписи в "группе товарищей" и других добавках. К сожалению, мой дядя, как говорится, почти не просыхал. Говорят, он заливал боли в почках, потому что его очень сильно били до революции. Правда, после революции его тоже били и, говорят, еще сильнее. Проживал он в маленьком городишке под Харьковым, где, как он сам выражался, когда-то и устроил всю эту заварушку. Проживал он там, любовался делом рук своих и закусывал белую, извиняюсь, головку, ответпайковой колбасой. Вообще-то, это я к слову, говорят, он совсем не закусывал, что, наверное, и свело его в могилу. Калорийное питание, как известно, способствует долголетию. Хороший кусок курицы каждое утро и, уверяю вас, вы в списке долгожителей планеты. Надеюсь, вы понимаете, что мой дядя, а это оказался-таки действительно мой дядя, иначе я бы не получил личной телеграммы от его сожительницы Серафимы Павловны, хорошая женщина, дай ей Бог здоровья, скончался от белой горячки. Сказано, как говорится, сделано, надо ехать. Во-первых, умер знаменитый Гершензон, а во-вторых, есть шанс попасть в газету. Гершензоны делают складчину, и я скорым поездом выезжаю к месту назначения. Еду, сами понимаете, волнуюсь: толпы, речи, оркестры, это, знаете, не для меня, я человек тихий, люблю сидеть на галерке, но, признаюсь вам, лестно. С попутчиками проявляю в разговорах подчеркнутую значительность, навожу, намекаю: вы, мол, мы, мол, и так далее и тому подобное. Проводника в такой ужас вогнал, что он, как заперся у себя, так уже и не выходил, даже на остановках. Подъезжаем, выглядываю в окно: метель метет, ничего не видно. Ужас! Иду к выходу, сердце - ёк-ёк!
– сейчас грянут. Но, ничего себе, тихо, как в постный день в синагоге. Спускаюсь на перрон, - здравствуйте, я ваша тетя!
– никого. А метель такая, что Боже упаси! Хорошо, что у меня под низом теплый, извиняюсь, полупередничек пододет. Смотрю, Идет какой-то в красной фуражке мне навстречу. Ну, думаю, наконец-то, наверное, в помещении вокзала собрались, шутка ли сказать, такая погода. "Извините, - говорю, а у самого сердце, как рыба об лед, - где здесь Гершензон умер?" Поглядел он на меня пьяным глазом и говорит: "Пить, - говорит, - меньше надо, гражданин. Транспорт, - говорит, - не питейное заведение". А сам мимо меня - к вагон-ресторану. Нет, думаю, хитрить, босяк! "Митинг, - говорю, - где? У вас или в исполкоме?" Тут он за свисток и ходу. Я за ним. Еле, знаете, потом я в доротделе трояком откупился. Иду по городу, Боже ж мой, метет кругом. Какая там улица, какой там номер - одни телеграфные столбы! Так, наверно, и ушел бы по тем столбам до самого Харькова, но попалась добрая душа, довела за пятерку по адресу. Вы думаете, около дома кто-нибудь знал, где здесь умер Абрам Гершензон? Как бы не так! Убей меня Бог, ни одна живая душа! Но-таки, повезло мне. Поднимаюсь по лестнице, а навстречу мне старушка - божий одуванчик в черном платочке. В молодости она, видно, была ого-го! Орлеанская дева! Меня в этом, уверяю вас, не проведешь, я малый битый. Взглянула на меня бывшая красавица: "Вы Гершензон?" "Я Гершензон?" Впилась она в меня, давно, знаете, на меня никто так не смотрел, а я, сами видите, парень что надо. "Только, - говорит, - он рыжий был". И тащит меня за собой наверх. И, Боже ж мой, представьте себе: на пятом этаже новой застройки, в однокомнатном ее сарайчике стоит в окружении трех таких же, как моя, одуванчиков некрашеный гроб, а в нем мой дядя Абрам Гершензон, сын своей матери, в синей постиранной робе, в какой теперь у нас в Одессе не увидишь и последнего биндюжника. Взглянули на меня все три эти Божьи создания и дружно ахнули: "Господи!" Посмотрел я в лицо своему дяде, словно волшебное зеркало передо мной поставили, лежит в гробу точная моя копия лет этак через сорок, только порыжевшая от времени. Не успел я поздороваться, ломится в комнату босяк в ватнике, еле на ногах стоит: "Где тут ваш жмурик, - хрипит, - мотор глохнет". Нет, я ему ничего не сказал, я только хорошенько досмотрел на него, и он, сами понимаете, сразу протрезвел. "Извиняюсь, - говорит, - я по договоренности за покойником". И даже шапку снимает, босяк. Что делать, надо дело делать. Метель за окном на глазах звереет. Пришлось, хоть и не положено по обычаю, заколачивать крышку прямо в доме. Не выносить же дядю в чем есть на такую бурю. По мне, знаете, умер-шмумер, лишь бы был здоров. Заколотили мы с шофером гроб и понесли вниз на двор. Представляете, стоит у подъезда обшарпанный самосвал, подрагивает боками, как рысак от холода, дядю моего дожидается. Втиснули мы его кое-как через задний борт, двух одуванчиков к шоферу, с двумя я в кузов забрался и двинулись мы, как говорится, сквозь снег, сквозь ветер и звезд ночной прибой на кладбище. Впереди - кошмар, позади - тьма. Качка, как в шторм у нас в Одессе, шофер, видно, добрал по дороге. Но до места, слава Богу, дотянули благополучно. Ищем могилку, нет могилки! Туда-сюда: пусто, как в кармане у меламеда перед самой Пасхой. Одуванчики мри совсем сникли. Одна только Орлеанская дева стоит с каменным лицом, губы в тонкую ниточку. "Мы же с ним договорились, - шепчет, - он же мне слово дал!" Ей-Богу, посмотрели бы вы на нее в эту минуту: крохотные кулачки сжаты, в глазах огонь сверкает, цыплячья грудка, как море под перелицованным демисезоном ходит. Вылитая Жанна д'Арк! Вот так, наверное, она бросала полки под белые пулеметы. Смотрю я на нее и, будто не вьюга, а тугие знамена свистят над ее головой и сотни глоток захлебываются впереди нее от ненависти и восторга. "Если гора не идет к Магомету, - говорит, - то берегись, гора!" Командует шоферу: "Поворачивайте к горсовету!" "Что вы, гражданка, - трясется, - из меня начальство лапшу резать будет". "Поворачивайте, - говорит, - приказываю!" "Есть, - говорит, - гражданка, только вся ответственность на вас". Повернули. Я, знаете, человек дорожный, всякую езду видел, но не дай вам Бог когда-нибудь проделать такие два конца! Старушки прилипли ко мне с двух сторон и я летал с ними в обнимку вокруг взбесившегося ящика с моим дядей, как ракетоноситель, потерявший управление, и никакая сила не могла остановить этой сумасшедшей карусели до самого города. Вы смотрели кино "Адские водители"? Так я вам скажу, что по сравнению с нашей, ихняя езда просто "Танец маленьких лебедей" из оперы "Щелкунчик" композитора Римского и Корсакова. Когда мы остановились около горсовета, моих бабушек нужно было собирать по частям. Им, к счастью, повезло, я по специальности часовщик. А Орлеанская дева уже командует снизу: "Заносите в приемную!" Сказать, что шофер наш испугался, значит, извиняюсь, ничего не сказать. Он гнусно вибрировал, сновал глазами в землю, цеплялся за баранку, как за спасательный круг. Но старуха так на него посмотрела, так посмотрела, что спаси вас Боже, чтобы на вас кто-нибудь когда-нибудь так посмотрел. Босяк не знал, куда девать себя от стыда. Вдвоем с ним мы подняли моего дядю на второй этаж и нас никто не задержал, видно, думали, что так положено. Зато около приемной началось такое, что ни в сказке, как говорится, сказать, ни пером описать. Секретарша, ничего дамочка, между прочим, на вас похожа, кричит, как зарезанная, милиционер свистит, граждане посетители на стенки лезут. Что тут было, сколько ни рассказывай, все мало. Но Дева наша тоже не из робких. "Как!
– митингует.
– Старого революционного бойца не можете похоронить по-человечески!
– И огненным глазом в нашу сторону, как по фронту.
– Вперед!" Но тут, дай ему Бог тоже справить столетие, выскакивает из кабинета сам товарищ, забыл фамилие. Дева к нему: "Вы же мне слово дали!
– И сухонький кулачок ему свой, словно маузер, под нос тычет.
– Где ваша партийная совесть?" "А в чем дело?
– бледнеет тот.
– Я дал команду". "Грош цена вашей команде, - не отступает Дева.
– Извольте снова скомандовать". Что тут было, лучше умолчу, чтобы вас не расстраивать. Дом качало от его крика: "Где Иванов!", "Где Петров!", "Где Сидоров!", "Выгоню!", "Уволю без выходного!", "Не потерплю!", "Всех под суд!" и так и далее и тому, поверите, подобное. Короче, понесли мы Абрама Львовича обратно, то есть вниз. Понести-то мы его понесли, только шофер, видно, такого страху натерпелся, что у него ноги стали заплетаться. На повороте лестницы качнуло, беднягу, не в ту сторону, он и пошел носом ступеньки считать и гроб за собой потащил. Ну, и загремел мой дядя всеми костями с досками вперемешку следом за ним. Дальше был громкий ужас и столпотворение. Все понеслось в могучем урагане: изо всех щелей некрашенного ящика расползается мой дядя, душа одуванчиков смертным страхом через глаза выходит, шофер собственной кровью умывается, начальник сзади в икоту ударился. Но Дева на месте, головы не теряет. "Без паники!
– останавливает она бегущие цепи.
– Веревку, быстро!" Масса почувствовала крутую руку командарма, волнение несколько улеглось, и вскоре бой разгорелся с новой силой. Короче, с горем наполовинку, увязали мы доски вокруг покойника и потихонечку снова транспортировали его к самосвалу. Слава Богу, в этот раз Божьих мошек моих председатель, жаль, забыл его фамилие, повез на своем лимузине следом. Вперед был отправлен нарочный со строжайшим приказом разыскать могильщиков живых или мертвых и в любом случае заставить их вырыть яму. На мое счастье, водитель совсем в себя пришел, ехал до самого кладбища, будто с грузом неупакованных яиц. Двигались мы, как сквозь мягкий сугроб: метель гудела без дна и просвета. К погосту подъехали, темнеть начинало. Смотрим могилку, нет могилки. Начальник к сторожке. Только ведь не мне вам говорить, запертую дверь горлом не откроешь. Плюнул председатель, забыл его фамилие, сказал в сторону от женщин пару ласковых слов и к шоферу: "Ломай!" Ломать не делать, скажу я вам, через минуту перед нами открылась картина, достойная кисти художника. Прямо на полу помещения, как четыре сосиски без гарнира, плечом, что называется, к плечу, дрыхли труженики кладбищенской санитарии, и мне невооруженным глазом было видно, что никакая сила не сможет поднять их до самого следующего утра. Тут очередь взвыть волком дошла до начальника. "Что же это?
– трясся он, а у самого в глазах стояли горькие слезы обиды.
– Что же это такое? Нету, выходит, в моем городе никакой власти, окромя белой головки?" "Если бы только в вашем городе, - снизошла к нему Дева, - места сухого не осталось, пропили революцию". Но здесь, вдруг, словно подменили нашего председателя на совершенно другого человека. Смотрит он вокруг себя фронтовым соколом, в глазах решительность и упрямство, брови дугой выгнулись. "Это мы еще посмотрим, - говорит, - кто - кого, это мы еще увидим, дорогой товарищ.
– И кивает мне в угол, где кирки и лопаты сложены.
– За мной!.." Сгреб я инструмент в охапку и рванулись мы с ним вслед за Орлеанской девой сквозь пургу к своему участку. Барабаны Каховки гремели над нами и громко строчил пулемет, и девушка наша в солдатской шинели, то есть в перелицованном димисезоне, шла впереди нас и освещала нам путь светом своей любви. Господи, как мы работали с ним в тот незабвенный день! Как работали! Киркой, лопатой, казалось, даже зубами, ногтями рвали мы под собой мерзлый грунт, и сводные оркестры всех родов войск взрывались у нас в головах композитором Шопеном. Короче, один молодой еврей с одним пожилым хохлом-председателем, забыл его фамилие, за полтора часа заделали для старого революционного бойца такую усыпальницу, что дай нам с вами Бог, живите вы сто лет, что-нибудь похожее после нашей смерти. А когда мы его, наконец, засыпали,

начальник, пусть будет он счастлив в жене и в детях, даже сказал речь. Коротко обрисовал пройденный покойным путь, отметил заслуги, подчеркнул вклад и закончил, как положено в таких случаях: "Спи спокойно, дорогой товарищ!" Сами теперь видите, что страхи мои были напрасными. Торжественная церемония состоялась. Вы скажете, нет? Тогда подобьем бабки. Власть пришла? Пришла. Оркестры пели? Пели. Доклад был? Был. Родные и близкие рвали полосы над могилой усопшего? Кому было чего, тот рвал. Одному только удивляюсь, наудивляться не могу, куда потом делась моя Прекрасная Орлеанка, куда пропала? Сколько я ни вглядывался дома за столом в четырех своих древних подружек, различить, кто же из них моя недавняя предводительница, так и не мог. Они были похожи друг на друга, как четыре стертые монетки одного достоинства... Зачем, говорите, сейчас еду? В Москве умер мой двоюродный дедушка - поэт Осип Гершензон. Не слыхали? Нет? Жаль. Вы, конечно, скажете, что поэт - это не старый большевик. Может быть. Но это-таки тоже, знаете, кое-что...

VI

Едва Фима умолк, как оттуда, из коридора, через полуоткрытую дверь, в купе вдруг потекла и заполнила его целиком, тихая, вернее, мягкая мелодия. Звук гитары был низок, протяжен, расплывчат. Слова, казалось, складывались сами по себе, не придуманные заранее: "Земля изрыта вкривь и вкось. Ее, сквозь выстрелы и пенье, я спрашиваю: - Как терпенье? Хватает? Не оборвалось?" Чуть глуховатый подрагивающий голос то взлетал к своему пределу, то опускался почти до шепота: "Покуда топчетесь в крови, пока друг другу глотки рвете, я вся, в тревоге и заботе, изнемогаю от любви..." - Это там, у них, - сочувственно сказал Фима.
– Они подорвут себе весь организм, вот увидите. Что-то дрогнуло в Марии, сдвинулось, жжение под сердцем, возникшее вначале, сделалось почти удушливым. Она встала и сомнамбулически потянулась к выходу. - Зачем?
– только и успел посожалеть ей вслед Фима.
– Они там все пьяные, очень пьяные. Но она уже не слышала его. Колдовская сила незамысловатой мелодии влекла Марию вдоль прохода и ничто теперь не могло остановить ее. Сначала, сквозь пласты табачного дыма, она увидела лишь очертания резко удлиненного лица. Затем в дыму перед ней выявились выпуклые, цвета поздних желудей глаза, тронутые устойчивой печалью, даже не печалью, а скорее затаенным недоумением перед чем-то таким, чего этот человек не мог ни принять, ни постигнуть: "Зерно спалите, морем трав взойду над мором и разрухой, чтоб было чем наполнить брюхо, покуда спорите, кто прав?.." Едва Мария ступила через порог, навстречу ей, из клубящегося в купе тумана, вынырнул бесовского вида альбинос в майорских погонах, и, расчищая для нее место у окна, излился певучей скороговоркой: - Дорогу женщине! Теснее, амханако, с вами рядом будет сидеть дама. Прошу наполнить бокалы! Я предлагаю выпить за прекрасную женщину, которая совершенно случайно почтила нас своим присутствием... Прошу вас, сударыня, присаживайтесь. Человек с гитарой оказался прямо против нее, и только тут она разглядела его подробнее: высокий лоб с наметившимися залысинами, упрямый подбородок, тонкая, почти мальчишечья шея. Он и на нее смотрел все с тою же вопросительностью в осенних глазах, словно и она составляла для него предмет печали и недоумения. "Откуда ты?
– немо вопрошала Мария, чувствуя, как невидимая гусеница уже тянет между ними тоненькую ниточку доверия и надежды.
– Почему ты молчишь?" "Я - отовсюду, - ответно мерцало что-то внутри него. Слова ничего не значат". "Зачем ты здесь?
– не отступала она.
– Они не слышат тебя". "Я не им, - устало закрыл он глаза, словно захлопнулся ото всех и от нее тоже.
– Я - себе". Посередине купе, оседлав стремянку, восседал с бочонком на коленях пожилой грузин в давно потерявшей цвет водолазке и, время от времени отсасывая шланг, наполнял подставляемые стаканы чайного настоя жидкостью: - Пейте, дорогие гости!
– Скорбное око его обреченно раздевало Марию.
– У Давида Сихарулидзе вина много... Разве только виноград - вино? Сахар - вино, табак - вино, марганцовка - тоже вино!.. Пейте, гости дорогие! Мир давно сошел с ума. Главное, дай выпить, а что выпить - это никого не касается. Пейте, тквени джириме, в последний раз натуральное твиши пьете. Твиши теперь из кукурузы гнать будут. Угощайтесь на здоровье! Первый стакан прибавил ей слуха и зоркости. В смутном мельканьи лиц перед собой она сразу же выделила лицо Бориса. Он дремал, запрокинув голову, в дальнем от нее углу, и вялая улыбка, стекавшая с его губ, сообщала ему состояние равновесия и покоя. Во хмелю он становился ей ближе и понятнее. В нем неожиданно обнажалась его истинная сущность, во всей ее наготе и уязвимости. В такие часы Мария открывала в себе запасы нерастраченного материнства и не было тогда в мире напасти, от которой она не защитила бы его. "Маленький дурачок, - млея, растворялась она в нем, - нельзя тебе пить, совсем нельзя". Все оплывало вокруг нее в розовато-пепельной дымке. Речь летчика рядом с нею делалась с каждым словом горячее и лихорадочнее: - Понимаете, две птички под крылом... Две маленькие птички... Одна упадет - полгорода нету... Ах, как я их любил, когда садился! Как любил! Какие слова им говорил! Ни одна женщина на свете не слышала еще таких слов... Лишь бы они не упали раньше времени, лишь бы не упали. Я готов был отдаться им, двоим вместе и каждой в отдельности. Кажется, я даже отдался... Вам не скучно? Сквозь его прерывистую, с гортанными придыханиями речь, сквозь расстояния и время, к ней, из далекого далека, текли, плыли, со ступеньки на ступеньку, узкие улочки веселого города и горький запах цветущего миндаля забивал, царапал ей горло. Как давно это, кажется, было! Так давно, что минувшее виделось теперь уже почти неправдоподобным. Голос по ту сторону стола снова взвился до самой высокой ноты, и Мария, стряхивая наваждение, потянулась к нему - этому голосу - к его уверенности и зову: "Мы все трибуны, смельчаки, все для свершений народились, а для нее озорники и попросту от рук отбились..." - Такая женщина, как вы, не имеет права скучать, - кружила около ее уха протяжная речь летчика.
– Я не могу этого допустить. Своих птичек я довез до места благополучно. Они были опаснее вас, и все-таки я их довез. Положитесь на меня, и я довезу вас, куда вы хотите. С вами я сяду даже на крышу зонтика... Скажите только слово. Такая женщина, как вы, не имеет права не любить... Резкое лицо по ту сторону стола стремительно выявлялось перед нею из дымного марева купе, заполняя ее собою, своей печалью, своим горьким недоумением: "Мы для нее, как детвора, что средь двора друг друга валит, и всяк свои игрушки хвалит. Какая странная игра!" "Какая странная игра!
– невольно повторила про себя Мария, и сердце у нее защемило предчувствием и зовом.
– Какая странная!"

VII

К вагону-ресторану мы устремляемся в таком порядке: впереди Лева Балыкин, за ним - я, шествие замыкает Иван Иванович. Похмелье властно несет нас по коридорам спальных пульманов, сквозь тамбуры и переходные площадки, туда - в сторону заветных дверей. Но когда, наконец, мы оказываемся у цели, воодушевление наше мгновенно улетучивается: ресторан закрыт. Напрасно Лева колдует над запором, напрасно строит многозначительные знаки мелькающим за стеклом людям в белых куртках, вход в царствие радужного возрождения остается для нас недосягаемым. К счастью, Иван Иванович и тут заявляет себя самым неожиданным образом. Решительно отстранив со своего пути разъяренного Балыкина, он уверенно вставляет в замочное отверстие неизвестно откуда взявшийся у него в руках ключ и - о, чудо!
– тамбурная дверь гостеприимно распахивается перед нами. Бросившийся было навстречу нам с запретно раскинутыми в стороны руками усатый буфетчик, едва встретившись взглядом с Иваном Ивановичем, подобострастно тушуется и отступает: - Дорогим гостям завсегда рады, закрывали, извиняюсь, в ожидании, по поводу санитарии и гигиены, за ради приема и уюта. Здесь граждане допивают еще, извиняюсь, со вчерашнего. Ежели не изволите, мигом спровадим к известному назначению, посредством милиции. Усы буфетчика, как две антенны, угодливо шевелясь, чутко улавливают исходящие от высокого гостя флюиды снисходительности и добродушия: - Слушаюсь, будет оставлено без перемещения расстановки, поскольку, ежели не помешают... Сервировка по вкусу администрации, согласно желания клиента? - Гони. Буфетчика словно никогда не существовало, он растворяется мгновенно, как бы даже испаряется в раскаленном, настоенном на кухонных запахах воздухе. Мы занимаем угловой столик, а прямо против нас, отражаясь в зеркале, как в портретной раме, спиной к нам сидят двое из тех, кто, украшая витрины газетных киосков и взывая с афиш, постоянно болтаются в памяти, наподобие обрывков полузабытых мелодий. В нем - снежный ежик над жестким лбом - я узнаю любимца таксистов и отставников Олега Ельцова, в ней - его постоянную партнершу по расхожих фильмам о несостоявшейся любви Жанну Крутинскую. Затуманенные хмелем глаза стареющего кумира обращены к сидящему лицом в нашу сторону худощавому альбиносу, в замшевом, густо обсыпанном перхотью пиджачке. Альбинос, то и дело поклевывая коньячную рюмку носом-свеколкой, брезгливо мямлит вполголоса: - Понимаешь, Олег, я беру всего один... один из тех, сам понимаешь, эпохальных дней... И сквозь, так сказать, призму современности... В свете, так сказать, сегодняшнего дня... - Ты, Митя, - невпопад перебивает его Ельцов, - гордость, извини, нашей драмы, надежда отечественного нашего театра. На какие темы пишешь! На какие темы, Митя! Доверяют, понимать надо. Можно сказать, пласты ворочаешь, до самых корней берешь. Какие намеки позволяешь себе, какие аллюзии! Мороз по коже! Иногда играю, самого страх берет. Такое не всякий себе позволить может, за такое и без головы остаться недолго. Помнишь, что ты в своем "Повышении" о культе завернул? Ведь это, брат, смерти подобно, это, как на амбразуру броситься.
– Подернутый пьяной поволокой взгляд актера скорбно увлажняется.
– А где благодарность? Благодарность где? Расплодилось всякой шелупени, бегают, шепчутся, что-то пишут, что-то мажут-лепят, прокламации сочиняют. Все-то им не так, все-то им не эдак. Подписывают, демонстрируют, а толк какой! Посадят - и все дела. Сидеть что, сидеть легко.
– Он даже взрыднул от переполнявшей его обиды.
– Ты на моем месте попробуй. Каждый день, можно сказать, на Голгофу поднимаюсь. Эпоху на своем горбу из грязи вытаскиваем. Им что, поболтал, разъярил верха, и в сторону, а нам отдуваться. У меня вот опять спектакль закрыли, пражские, мол, мотивы, чувствуются... - Их много, Олежек, - говорит актриса, томно облизываясь в мою сторону, а ты один, всем мил не будешь. - Что это?
– Ельцов определяет, наконец, наши отображения в зеркале.
– Кто пустил? - Ладно уж, сидите!
– отмахивается от него возникший вдруг из небытия буфетчик.
– Ввиду гражданин начальник не возражают временно.
– Застилая наш стол новой, ломкой от крахмала скатертью, он заискивающе сучит короткими ножками.
– Однако прошу посредством шума не нарушать. Соблюдайте культуру клиента и другие мероприятия, а то придется наложением, не иначе. Воцаряется красноречивая тишина, во время которой, под истошный аккомпанемент кузнечиков за окном, происходит сложная перестройка внутрисалонных отношений. Ельцов постепенно жухнет обликом и как бы убывает в размерах. Актриса принимается с излишней старательностью заниматься легким туалетом перед ридикюльным зеркалом, а поскучневший сразу драматург бессмысленно тычет вилкой в растерзанный огурец, изо всех сил делая вид, что не замечает неожиданного соседства. Облегчение нисходит ко мне после третьей. Мир вокруг меня приобретает равновесие и устойчивость. Духота уже не кажется такой липкой и непродыхаемой. Передо мной, в зеркальном омуте, маячит размытое солнцем отображение Крутинской, я сравниваю ее с ее спутниками и решаю не в пользу последних. Их потасканность уж очень бросается в глаза. Бурная жизнь, как говорится, не проходит безнаказанно. Я немного знаю актерскую братию. Вот и сейчас, штучка с соседнего стола строит мне в зеркало глазки, в то время, как забывший думать о ней Ельцов, токует, вслепую нащупывая подходы к осоловевшим сердцам новых слушателей. - А помнишь, Митя, как мы играли твоего "Двоюродного брата?" - явно подозревая в нас людей со значением и весом, он настраивается на элегический лад.
– Как мы играли! Сам смотрел, - палец его многозначительно взмывает вверх, - плакал. Но мы и при нем ввернули, не побоялись.
– Он с вызовом взглядывает в зеркало и тут же отворачивается.
– А что? Искусство не может, не имеет права лгать! Мы режем, не взирая на лица. Да, да! Не побоялись, Митя. Самому намекнули. Прозрачно намекнули! Помнишь, Митя, у тебя Зюзюкин говорит: "Я этого так не оставлю!", а сам тихонько этак стучит по столу костяшками пальцев, помнишь? Каково, а? Уж куда прозрачнее, а ведь хлопал Сам-то, хлопал!
– Он победительно взглянул перед собой, приосанился.
– Вот, что значит большой человек, широкая душа! - Это как же вас понимать, маэстро?
– подает вдруг голос захмелевший Лева.
– Я сам, извините за выражение, имею некоторое касательство к искусству, но вашей методы что-то не секу. Выходит, вы вроде на фене (*) с публикой разговариваете. Свои поймут, а чужим и не надо. Только ваших-то, маэстро, раз-два и обчелся, а чужих - миллионы. Им, выходит, того же дерьма, да пожиже?

(* Феня - жаргон. *)

Ельцов с затравленной вопросительностью оглядывает поочередно своих собеседников, но так и не найдя в них соответствующего моменту сочувствия, отворачивается к окну и сразу же начинает походить на понапрасну обиженного и рано состарившегося ребенка. - Зря вы, Лева, - вступает в разговор Иван Иванович, обращаясь почему-то, главным образом, к уткнувшемуся в рюмку драматургу, - оставим этот пьяный и непотребный спор. Мне думается, вы оба неправы. Смысл всякого действа поддержание в ближнем дорогих ему заблуждений. И если, в данном случае, довольны и те, и другие, и третьи, - цель достигнута. Каждый аплодирует собственной глупости, и ему нет дела до того, что по этому поводу думают другие.
– Он поднимается и со своим стулом идет к соседям.
– Позвольте представиться: Иван Иванович Иванов, к вашим услугам... Любезнейший, бутылку армянского! Буфетчик, кажется, просто выпархивает из-под стола. Две его волосяные пики с готовностью берут на караул: - Согласно указания беспременно исполнению содействуем моментально.
– Пока мы кое-как размещаемся на новом месте, он успевает замостить стол, примерно, для суточной пьянки.
– К разъяснению дальнейшего всегда готовый посредством вызова.
– Его бесшумно размывает полуденным светом.
– Плезир... - Если я мошенник, - не унимается Балыкин, нацеливаясь на еще пустующий фужер, - то зачем мне, позвольте вас спросить, принимать самого себя за инспектора по единовременным пособиям? Понт профессионалу ни к чему... Плесните мне, маэстро, полтораста армянского под автобиографическую байку... Я едва слышу Леву. Розовый туман, в котором, словно пара разомлевших пчел, плывут, кружатся глаза Крутинской, застилает мой взор. Когда же я ощущаю прикосновение ее легких пальцев к своей руке, окружающее перестает существовать для меня. Мир оборачивается ко мне своей праздничной стороной и в нем - в этом мире - трубят праздничные трубы и поют серафимы, сквозь сладкозвучные песнопения которых ко мне еле-еле пробивается пьяный голос Балыкина...

VIII. ИСПОВЕДЬ ЛЕВЫ БАЛЫКИНА, ИЛИ РОК СУДЬБЫ

– Жизнь моя, как сказал поэт, кинокартина, черно-белое кино. Вернее было бы - цветное. Я, конечно, не могу о себе сказать, что я "сын известного подпольного партийца, а мать моя Надеждой Крупскою была", но родители у меня принадлежали, в известной мере, к интеллигентному кругу. Папа мой, Сергей Степанович Балыкин, имел связи в мире искусства, поставлял мальчиков премьерам, утомленным славой и поклонницами. Мама - Нинон Густавовна, из обрусевших немок, промышляла среди столичных кордебалетов японскими презервативами и гаданием. Рос я, как видите, в атмосфере метафизики и любви, поэтому уже годам к шести узнал, что с чем едят и почем в жизни пряники. Тринадцати лет от роду мамашина клиентура сделала меня мужчиной, а в пятнадцать я впервые познакомился с азами уголовного кодекса. К тому времени отец мой стал героем громкого процесса и загремел на энный срок вместе с известным эстрадным тенором, а мама временно отбыла из столицы нашей родины в неизвестном мне направлении. Моя кредитоспособность катастрофически таяла по мере исчезновения в недрах комиссионок барахлишка, и вскоре я оказался на полной мели. Начало моей профессиональной карьеры было традиционным: нехитрые комбинации у "Метрополя" с билетами на вечерние сеансы. На сносное существование зарабатывать удавалось, но не более: заедала бешеная конкуренция. Раза два даже били, впрочем, не до крови. Любители общедоступной прибавочной стоимости плодились в те годы, как тараканы. В общем, два привода, а на третий - бессрочка(*). Здесь-то я и прошел свой первый настоящий техминимум, правда, на самом низшем уровне: "две петельки", "три карточки" (**), примитивное фармазонство. На первых порах после освобождения этого хватало, чтобы не умереть с голоду. Но, извините, широта моей натуры не выдерживала напора все возраставших потребностей, что стимулировало дальнейшее усовершенствование и полет фантазии. Не обошлось, разумеется, без кустарщины: всякие там бутылочки для пробы газа, дефицитные очереди за прошлогодним снегом, пропуска на распродажу Третьяковской галереи, короче - мелочь. А тем временем благосостояние общества с каждым днем росло и расцветало. Большую часть своего сытого досуга люди стали уделять любви. Число скоропалительных браков достигло рекордных высот, хотя и не все удачливые отцы спешили осчастливить своих малюток личным воспитательным примером. Райотделы изнемогали под бременем алиментных розысков. Идея, что называется, сама плыла в руки. На паях с одним тихим фотолюбителем организую пункт скорой помощи для беглых папаш. Реквизит копеечный: расхожий гроб под мореный дуб, крашеный венок с лентой "от друзей и сослуживцев" и пара черных тапочек. От заказчиков отбоя не было. Шутка ли сказать, новая жизнь и безбрежные горизонты за какие-то несчастных две с половиной бумаги! Верите, иные плакали от умиления и благодарности. Но судьба играет человеком. Угораздило-таки одного нашего жмурика, то бишь, извините, клиента столкнуться где-то на взморье нос к носу со своей Бедной Лизой. И пошла писать деревня! Короче, следующие два года я провел на лоне мордовской природы в беззаветной борьбе с нарядчиками и надзорслужбой за место в лагерной хлеборезке. Два года - большой срок, уважаемые! За два года столько передумаешь, что если и не изобретешь закон земного тяготения, то, во всяком случае, кое-чему научишься. Я, знаете, между нами конечно, питаю слабость к изящной словесности. Стихи, короткие скетчи для семейного потребления, эпистолярный жанр, в общем, всего понемножку. В связи с этим, и не из корысти, а времяпровождения ради, посылал иногда в разные печатные органы коротенькие элегии на темы трудового энтузиазма и борьбы за мир. Сами понимаете, учитывая мою тогдашнюю кредитоспособность, посылал доплатными, но ответы получал аккуратно, один вежливее другого: "Читайте Пушкина и Маяковского", "Совершенствуйте язык и мастерство" и так далее, в том же духе. Вот из этой-то невинной переписки и родилось затем грандиозное предприятие, возвышенную память о котором я сохраню до конца своих дней. Это был мой, если так можно выразиться, звёздный час, прямо скажем, моя лебединая песня. Мысль возникла внезапно и, как молния в темную ночь, озарила всю мою последующую жизнь нездешним светом. "Как же мне это раньше в голову не приходило!
– подумал я.
– Ведь каждая наша контора, на любом уровне от Совмина до вендиспансера обязана выкупать доплатную корреспонденцию! Обязана!" Если вы заметили, уважаемые, великий народ наш, наши замечательные совносороги питают исключительную страсть к разного рода замыслам и прожектам. Перекачать Тихий океан в Атлантический или, к примеру, развести гладиолусы за Полярным кругом, это его хлебом не корми, только осуществить дай. Его не результат, его грандиозность замысла, величие задачи греет. А там, хоть трава не расти! Просто работать, это не по нем. Скучным и долгим кажется ему это самое первоначальное накопление. Он сразу, кушем все получить норовит. Оттого и лотерея у нас в такой чести. Деловыми расчетами его не увлечешь, ему вся эта цифирь до лампочки. А вот сахар из опилок или алмазы в результате прессования коровьего дерьма, вот это да! На это он с радостными слезами денежки свои кровные выложит да еще и благодарить за доверие будет. На этом, на детской этой поэзии его я и построил весь свой расчет. Остальное было делом элементарной организационной техники. Освободился, осел неподалеку от столицы, нанял за аккордную плату тоскующего по собственному лимузину чертежника, и дело семимильными шагами пошло вперед. Вырезаем наугад из иностранных технических журнальчиков первые попавшиеся схемы, переводим их на отечественную кальку, и, аля - улю, по разным адресам наложенным платежом с грифом "ценное изобретение"! Кто же это в России, да еще на казенный счет откажется приобрести ценное изобретение за четвертак? Нет таких бессребреников! Не подойдет, в архив свалят, вот и вся недолга. НОТ все спишет... Ах, доложу я вам, какая жизнь тогда у меня пошла! Как сон, как, извините, утренний туман. Икра, поверите, со стола не сходила, девочек - и каких!
– по расписанию принимал. Про общественный транспорт думать забыл. Такую, знаете, высоту набрал, что когда вниз смотрел, ей-Богу, голова кружилась. Но и тогда уже чувствовал: не выдержу, сорвусь! И, как в воду глядел, сорвался-таки. Недостаток образования сказался. Вслепую ведь работали. Ну, и мастырили схему первой атомной бомбы на шинный завод. На этом мы и погорели. Только на сей раз легкими ушибами мне отделаться не удалось. Родимую сто сорок седьмую мне переквалифицировали на указ о хищениях в крупных размерах и соответственно впаяли полный червонец. Пришлось перековываться по ходу трудового процесса. Сгодилось знание фотографии. Всю лагерную службу, во всех видах запечатлел, пока досрочное заработал. С тех пор, - ни-ни, работаю только в пределах беспроигрышной сто сорок седьмой. Но о незабываемых тех временах вспоминаю с благоговением и восторгом... Человек я, как видите, в общем интеллигентный. "Две петельки", "три карточки" - это я давно вычеркнул из своей памяти, как кошмарный сон бездумной юности. Работаю только на проверенной научной основе, по Фрейду и академику Павлову. Народ-то ведь у нас шалый, напуганный, у нас народ только на одни условные рефлексы и реагирует. Его, родного нашего носорога, любой глухонемой заговорит. Если бы вы знали, какой это материал для средней руки чернушника(***)! Эльдорадо! Золотое дно! Ходячий чек на получателя! Ведь он, сердешный, не успевает народиться, как уже во все стороны глазенками стреляет: кому бы свое движимое и недвижимое отдать. Вкалывает, деньги копит специально для этого. Так что, уважаемые, было бы кому брать, а у кого - всегда найдется. Почему, спрашивается, горю время от времени? Это, извините, не по его, совносороговской вине, а в силу случайных, так сказать, закономерностей, игры судьбы и прочих потусторонних причин. Взять, к примеру, мой последний прокол. Выхожу утром с партнерами к Казанскому. Денег - двугривенный, в голове после вчерашнего - гул и столпотворение. Прикидываю, с чего начать? Возможности наживки, сами понимаете, минимальны, всего-навсего двугривенный. Кидаю глаза вдоль по площади: утро раннее, все палатки на замке, в одном только аптечном ларьке копошение. Идея рождается, можно сказать из ничего, как у Альберта Эйнштейна. Отработка варианта занимает не больше минуты. Подхожу, беру, что поярче и подешевле: пачку хвойных таблеток в фольге. Этикетку за борт и "за мной, мальчики, держите связь с головной машиной". Прямым курсом рулим в зал ожидания. Публика, что называется, чуть теплая, между сном и явью. Попробуйте-ка ночь на вокзальной скамейке прокантоваться! Намечаю жертву: молоденький лейтенантик, явно только что из училища, аж хрустит весь. Сидит, родимый, на фибровом сейфе своем, носом клюет. Делаю знак ведомым и захожу в первый кинжальный вираж. Главное, скажу я вам, в нашем смертельном деле натиск, стремительность, у нас, как у саперов, шаг в сторону и - "передайте нашим". Важно, чтобы мозговая пружинка жертвы, уж коли ты ее начал закручивать, не дала обратного хода. Тогда - пиши пропало: у пижона сработает логика, то есть всякие там "зачем", "отчего", "почему". В политике, заметьте, то же самое: не давать толпе опомниться - первый закон... Короче, метеором свищу мимо лейтенантика, на ходу бросаю сквозь зубы: "Китайский лакрит нужен?" На повороте засекаю: клюнул! Зашевелился мой юный воин, моя взводная лапушка. Глазенки надмирным блеском подернулись, хрупкая грудка заколыхалась под напором роковых страстей, щечки инфернальная бледность залила. Пикирую снова, смотрю, кивает, останавливаюсь. Губки у бедняги в две белые ниточки, ну, прямо Герман в сцене с графиней! "Сколько?" - спрашивает. Сумму называю из руководства по астрономии, это, тоже, уважаемые, наверняка: чем больше, тем для пижона соблазнительнее. К примеру, в газете пишут: "Текстильная промышленность страны выработала за год столько мануфактуры, что ею можно дважды опоясать земной шар и двенадцать раз нашу ближайшую спутницу - Луну". Не правда ли, ошеломляет? То-то и оно. И никому в голову не придет подсчитывать, что на двести пятьдесят миллионов пайщиков это ровно по четверть портянки. Так и в нашем деле. Короче, после недолгих и плодотворных переговоров, прошедших, как говорится, в обстановке сердечности и взаимопонимания, будущий маршал отдал мне ранец со своим жезлом, то есть чемодан, часы и бумажник со всем содержимым за десятикопеечную диковинку в лакмусе. И здесь наступила самая ответственная часть операции: смыться. Дело в том, что, как я вам уже говорил, обратный ход пресловутой пружинки начинается у пижона почти мгновенно после завершения сделки. Проклятые вопросы вплотную подступают к любителю волшебных приобретений за пятак: что такое "китайский лакрит", зачем ему таковой и почему из-за оного надо лишаться имущества и наличности? Но все это заранее мной предусмотрено. Ведомые наглухо отгораживают меня от жертвы и поднимают вокруг нее панический хипеш (****): "Где!", "Кто!", "Когда!", "Держите!" и так далее в том же духе. Там моментально заваривается базарная каша, из которой лейтенантику уже не суждено было вырваться до самого прибытия милицейского наряда. Но вот тут-то, когда, казалось, труба Аустерлица играла победу, навстречу мне из вокзального вестибюля выплыл рок судьбы в лице старшины станционного отделения Кашпура, который, к сожалению, знал меня, как облупленного, и поэтому чемодан в моих руках показался ему роскошью, несоответствующей моему имущественному положению, а шум у меня за спиной помог оценить ситуацию. Через полчаса я уже подписывал первый протокол за барьером дежурки и спустя два месяца помогал государству достраивать социализм на архангельском лесоповале... Гегель, конечно, великий человек, но его теория о закономерных случайностях выходит нашему брату, чернушнику, извините, боком... Спрашиваете, что такое "китайский лакрит?" Это, если хотите, магический кристалл, философский, так сказать, камень, с помощью которого человеческая доверчивость и жажда нажить состояние на сушеном или прессованном дерьме, при известных сочетаниях превращается для смышленых ребят, вроде меня, в звонкую монету, обеспеченную всем достоянием нашего родного государства... Налейте, граждане, в оплату за душераздирающую исповедь!

Поделиться:
Популярные книги

Студиозус

Шмаков Алексей Семенович
3. Светлая Тьма
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Студиозус

На границе империй. Том 8

INDIGO
12. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8

Ученик. Книга третья

Первухин Андрей Евгеньевич
3. Ученик
Фантастика:
фэнтези
7.64
рейтинг книги
Ученик. Книга третья

Дорогой Солнца

Котов Сергей
1. Дорогой Солнца
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Дорогой Солнца

Пистоль и шпага

Дроздов Анатолий Федорович
2. Штуцер и тесак
Фантастика:
альтернативная история
8.28
рейтинг книги
Пистоль и шпага

Мужчина моей судьбы

Ардова Алиса
2. Мужчина не моей мечты
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.03
рейтинг книги
Мужчина моей судьбы

(не) Желанная для генерала-дракона

Лисина Василиса
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
(не) Желанная для генерала-дракона

Никто и звать никак

Ром Полина
Фантастика:
фэнтези
7.18
рейтинг книги
Никто и звать никак

Идеальный мир для Лекаря 20

Сапфир Олег
20. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 20

Наследник

Майерс Александр
3. Династия
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Наследник

Печать Пожирателя

Соломенный Илья
1. Пожиратель
Фантастика:
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Печать Пожирателя

Искатель 1

Шиленко Сергей
1. Валинор
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Искатель 1

Мир-о-творец

Ланцов Михаил Алексеевич
8. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Мир-о-творец

Кодекс Крови. Книга ХI

Борзых М.
11. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга ХI