«Карьера» Русанова. Суть дела
Шрифт:
— Плохо мне, — говорил он. — Можешь ты это понять? Женщина должна понять, правда? Налей-ка мне еще, расскажу…
Женщина сперва слушала его, потом, отодвинув бутылку, сказала:
— Брось ты переживать по пустякам. Так уж заведено: один у другого откусить норовит, вот и кусай первый. Все твое горе — не горе, пока мы живы, а живем мы мало… Поцелуй лучше меня, вот сделается тебе сладко.
Она прильнула к нему, обняла большими мягкими руками, и Геннадий чуть не задохнулся в этих душных объятиях, и тогда, даже сквозь хмель понимая всю нелепость, всю пакостность того, что сейчас произойдет на этих пуховых, залитых вином и липких от халвы подушках, он неумело и зло стал срывать
Он ушел от нее утром, совсем рано, долго стоял возле водопроводной колонки в каком-то глухом переулке и лил себе на голову воду, потом понял, что надо срочно ехать на рынок, там уже открыта пивная, пошарил по карманам — нет денег. Не беда! Загоню пиджак в крайнем случае, только надо ехать скорее, бежать бегом…
Он мотался по городу, оглушенный и затравленный, и всюду, где бы он ни был, из углов выползали то Иван Изотович с ненавидящими глазами, то липкая пьяная баба.
Среди дня выплыло: к Тане! Это было, как далекое окно… Он шел или ехал — не помнит, и вот наконец добрался до знакомого дома с чугунной оградой. Во дворе бегали нарядные девочки с бантами, стояли машины — много машин, и к ним почему-то были привязаны воздушные шарики, ленты, еще какая-то дребедень. Что это? И почему столько цветов? Да-да… Он забыл. Это выходит замуж Танькина подруга, вон она, в белой фате, как в тюлевой занавеске. Невеста…
Он увидел Таню и, пятясь, стал отступать за ограду. Скорее… Он выскочил на улицу и побежал. Бежал и слышал, как сзади хохотал отчим: «Твой отец окочурился на ступеньках, слышишь? Помер! Ха-ха-ха! Окочурился твой отец!..»
Через два дня его доставили домой, сдали на руки перепуганному профессору. Званцев тут же побежал за врачом. Геннадий отыскал старый школьный портфель, зачем-то сунул туда несколько тетрадей и книг и вышел на улицу…
Все это припомнилось ему ветреной осенней ночью на далеком курильском причале. Несколько раз падала в воду докуренная сигарета. Занимался рассвет. Робкий холодный рассвет. Путина кончилась.
Пора уходить.
12
Известие о смерти матери застало его в Находке, где он перебивался случайными заработками. Телеграмму прислала домработница Даша, которой Геннадий, словно еще на что-то надеясь, не решаясь до конца оборвать все, что связывало его с домом, всегда сообщал свой последний адрес.
Геннадий почти машинально прочитал телеграмму и некоторое время еще продолжал думать о постороннем, о том, что сегодня-выдадут аванс и в общежитии будет большой тарарам, лучше куда-нибудь смыться, может, в кино пойти на два сеанса или еще что-то придумать. Он даже усмехнулся угрюмо: вторую неделю не пьет, и вот — заботы, а пил бы, и разговоров бы не было.
Потом он прочитал телеграмму еще раз, сел на кровать и стал грызть ногти. Известие не потрясло его, боли не было. Он испугался… Как же так? Ведь это просто чудовищно — сидеть, равнодушно думать о том, что вчера умерла мать, и не испытывать при этом ничего, кроме усталости. Значит, и впрямь растерял он все человеческое, пуст до дна? Значит, так. Ничего в этом нового нет. А мать… она умерла не вчера, она умерла раньше…
Он еще посидел немного, бездушно глядя в окно, потом, когда в тамбуре раздались голоса и первые, уже успевшие «причаститься» грузчики затянули за стеной песню, вышел на улицу. Ни в какое кино он не пойдет, а пойдет на окраину города, где возле лесного склада в просторном и чистом доме живет Евстигней Сорокин, или отец Евстигней, как называет его про себя Геннадий, хотя Сорокин вовсе не священник, а глава какой-то непонятной религиозной общины, в миру он сторожит склад:
Они познакомились месяц назад, когда Геннадий, приехав в Находку, оказался без крова. Сорокин подобрал его тогда в каком-то шалмане, грязного, обшарпанного, дал новый пиджак, брюки и обещал в скором времени снова устроить на машину: как раз незадолго перед этим у Геннадия отобрали права.
Пил Геннадий в это время особенно страшно — до синего цвета лица, до того, что кожа на нем обуглилась, высохла, под глазами болтались дряблые мешки, Сорокин посмотрел на это день, два, потом запер его у себя в летней пристройке и стал поить какими-то травами, отчего Геннадий вскоре очухался, хотя и лежал после этого еще неделю, хилый и прозрачный, постепенно набираясь сил.
По вечерам они беседовали, и скоро Геннадий понял, что кривая дорога жизни выкинула еще один фортель, занеся его ни более ни менее как в сектантское гнездо неизвестного профиля. Правда, гнездо было вроде не паучьим: приходили время от времени степенные люди, братья и сестры, все почему-то серого цвета — или это ему так казалось в унылом его состоянии? — вели неторопливые разговоры, большей частью на темы сугубо житейские, даже гуманные: как, например, помочь сестре Пелагее скопить приличное приданое для дочери; но, кроме того, были, конечно, и другие разговоры, о которых Геннадий не знал, но о которых догадывался.
— Слушай, ты кто? — спросил как-то Геннадий напрямик. — Блаженный? Или юродивый? Есть же у вас, по-моему, чины такие. Титулы. Вот ты зачем меня к себе приволок?
— Я отобрал тебя у тьмы, — серьезно сказал Евстигней. — Теперь я поверну тебя к свету.
— Ого! Он меня повернет! А не тонка кишка? Ты, никак, меня в свою веру обратить хочешь? — Геннадий, хоть и дышал еще на ладан, рассмеялся. — Смотри, Евстигней! Со мной свяжешься, так не ты меня к свету, а я тебя к стакану приспособлю.
— Не егози, Гена. Я тебя в нашу веру не обращаю. Не принуждаю тебя. Но раскрыть человеку свое понимание мира — не в этом ли долг и задача каждого, кто наделен душой?
Говорил Евстигней тяжеловесно и вычурно, перемежая канцелярщину с «духовным» стилем, но Геннадию было не до философских тонкостей, он слушал Сорокина с любопытством.
— В чем же твое понимание мира?
— Сперва о понимании жизни. Это как предисловие… На Земле слишком много людей, и количество перешло в качество. Общество стало неуправляемым, оно подчиняется хаосу. Половая революция убила любовь, и потому люди уже не стремятся друг к другу, как одна половина к другой, счастливо и по божьему промыслу обретенной половине, а сходятся для ублаготворения плоти в хаотическом беспорядке… Ты меня слушаешь?
— Давай, давай… Чеши дальше, — подбадривал его Геннадий.
— Я продолжу, в мире стало много еды, много одежды и всяких машин; люди скоро будут иметь еще больше добра, потом — я вижу это время — они будут иметь все, и тогда — что им делать? Куда идти? Познанием, искусством, сладкой утехой размышления можно соблазнить немногих, тех, кто способен к высокой духовной жизни, а что останется людям, у которых нет этого убежища?
— Ты конкретней, Евстигней.
— Не суетись… А в конкретном виде — я зову своих братьев, сохранивших в себе живую искру, оградить себя от хаоса, от гибельной радиации благоприобретения и самодовольства… Все люди скоты! — вдруг повысил он голос. — Им бы кормушку пожирней, а больше им ни хрена не надо! И толкутся вокруг нее, как свиньи в голодный год!