Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты
Шрифт:
После третьей заговорили про гохуа [36] и традиционные каноны, а после пятой вышли к воде. Я мысленно просила реку раскрыть тайну её течения, но река молчала. Я вспомнила о Сиддхартхе и растрогалась – после рисовой водки я часто вспоминала Сиддхартху, да, впрочем, не только после рисовой! Стало грустно и я позволила себе прочесть то, что никогда раньше не позволяла – любимое стихотворение в жанре ци. И каково же было моё удивление, когда Джим на неизвестном мне инструменте заиграл ту самую мелодию «Ицзяннань»!
36
Живопись
– Оставь, – сказал после долгой паузы китаец. – Оставь.
– Кого? Что? – удивилась я.
Китаец смотрел на меня как на больного ребёнка и повторял «Оставь» как мантру, заглядывая в самую глубь. Я же долго-долго, как мне казалось, смотрела в самую глубь китайца, пока не поняла, что давно уже кричу на весь лес и бегу куда-то.
37
Из китайской поэзии.
Картина была ещё та: так называемая Клеопатра, продирающаяся через ёлки-палки, а за ней – негр и китаец, тоже продирающиеся через ёлки-палки. Потом все устали и сникли. Джим, чтобы окончательно успокоиться, начал рассказывать об истоках спиричуэлса, плавно перейдя к своему первому «русскому» новому году:
– Я был в лесу, один. У меня была палатка «Зима» и две бутылки водки.
– Что такое палатка «Зима?» – спросила я.
– Обыкновенная, только тёплая и с трубой. В «Зиме» не холодно даже в минус двадцать.
Я поёжилась и, кажется, действительно оставила то, о чём говорил китаец час назад.
После той поездки я заболела, не могла ни говорить, ни ходить – мой китаец же отлично справлялся с ролью сиделки и носил меня на руках в туалет. Никогда в жизни ни один китаец не носил меня на руках в туалет и не смотрел так виновато:
– Это из-за меня! – говорил он, обматываю мою шею шарфом. – Нельзя после рисовой водки русской женщине лезть осенью в реку! Русская женщина, пусть даже Клеопатра, не может сочетать «Ицзяннань» и моржевание!
Я слабо хрипела и держала его за руку. В глазах плыло – во мне сидело все сорок; китаец поил мою оболочку горькими травами и аспирином.
Вскоре приехал Джим: увидев чёрную рожу, моя сорокоградусная кровь – да-да, именно такой порядок слов, всё прибито к больному месту как надо, – испугалась, но, вспомнив ящик из-под марокканских апельсинов в далёкой избушке, словно бы потянулась к нему. Я не представляла тогда более идеального цвета лица, нежели цвет лица Джима. А Джим улыбался… и я совсем уже его не боялась! Он указал на новый ящик с настоящими марокканскими апельсинами, а через несколько часов притащил кресло-кровать, на которое я благополучно перебралась. Джим приходил почти каждый вечер: рассказывал о спиричуэлсе и мурчал блюзы. Я же только моргала и кивала, питаясь
– Ты живёшь неправильно. Ты не поправишься, если… – но исчез, не договорив.
«Что за чертовщина, – только и подумала я. – Что за чертовщина?»
Через сутки показалась Женщина в чём-то прозрачном и, покачав головой, произнесла:
– Ты не должна делать этого, иначе… – и тоже исчезла, не договорив, а я зажмурилась и выругалась.
На третью ночь увидела Мужчину. Он строго смотрел на меня, хмурился и многозначительно молчал, после чего вполне идиотично испарился.
На четвёртую прибежал дебиловатый Ребёнок с криком: «А король-то голый!» – и нагло растворился в воздухе.
Я начала думать, что погружаюсь в мрачное Бардо из «Тибетской книги мёртвых», которую мы читали с китайцем, и лишь крик: «А король-то голый!» вычеркнул из моих заумей остатки причинно-следственных связей. С трудом привстав, я взглянула на китайца: тот дремал. От страха мне захотелось дотронуться до него. Я коснулась его руки и вдруг поняла, что рука – ненастоящая. Я погладила эту ненастоящую руку, сбавив, если можно так выразиться, обороты ужаса: конечность очень напоминала резиновую, только была мягче. Я, кажется, закричала… а кто бы не закричал на моём месте? Китаец очнулся и вздохнул:
– Ну и что, что ненастоящая? Смотря что считать настоящим, – так объяснил он мне феномен своего тела. – Если бы не это «ненастоящее», ты свихнулась бы в своей квартирке. Да, ты ведь свихнулась бы, Клеопатра, признайся!
– А Джим тоже… такой? – робко спросила я.
– Нет, – китаец стал предельно серьёзен и через миг рассыпался на крошки. – Нет.
Я забралась под одеяло и вспомнила о голом короле, а потом незаметно для себя уснула, не веря в происходящее и почти поверив в то, что Земля стоит на трёх огромных черепахах.
Прошло сколько-то времени. Я почти успокоилась, спрятала веера, палочки, сандаловые шары… Но ключицы всё ещё болели. У меня всегда болели ключицы, когда кто-то внезапно исчезал – навсегда. Я хорошо знала эту боль: так было и сейчас. Мне не хватало китайца, пусть даже ненастоящего, пусть резинового, пусть игрушечного! Я не понимала, откуда он взялся и куда исчез. К тому же, с ним исчез и Джим – оставалось лишь сушить апельсиновые корки вместо их совеццкнутых сухарей.
Как-то вечером я возвращалась из социума домой. И не успела захлопнуться за социумом дверь, как в мою позвонили.
– Джим! Джим! – прыгала я от радости. – Джим! – я ничего не могла сказать, кроме этого: «Джим!», но в глубине души боялась дотронуться до его руки, вспоминая рассыпавшегося китайца.
Джим казался в тот вечер чернее обычного. Его кожаная куртка сливалась с цветом кожи, только белки глаз и губы намекали на пресловутый луч света из тридесятого царства. Я настолько устала от настоящего и ненастоящего, настолько задолбалась — «ихнее» словечко – инфляцией и отравилась социумом, что почти потеряла способность говорить членораздельно: так и повисла на шее негра, оказавшейся не резиновой, и я сказала Джиму об этом, а он рассмеялся: