Каспар Хаузер, или Леность сердца
Шрифт:
– И вы? Вы тоже говорите об осторожности? Мои слова кажутся вам смелыми, они такие и есть. Я по горло сыт службой на корабле, который ослепленная команда ведет к позорной гибели. Но я легко могу себе представить, что гражданину свободной Англии непонятно, что человек, подобный мне, должен поступиться спокойствием и обеспеченностью своего существования для того, чтобы заставить государственную совесть прислушаться к элементарнейшим общественным требованиям. Призывать меня к осторожности, милорд, право же, не стоит. Я готов прокричать это на ухо любому доносчику. Я ничего не боюсь, ибо ни на что не надеюсь.
Стэнхоп несколько секунд молчал, прежде чем сказать:
– Мои зловещие предостережения покажутся вам менее странными, если я признаюсь, что посвящен в обстоятельства, на которые вы намекаете. Я не орудие в руках случая. И приблизился к найденышу не без внешних побуждений. Женщина, несчастнейшая из женщин, избрала меня своим посланцем.
Президент вскочил, словно молния ударила в комнату.
– Господин граф! – вне себя вскричал он. – Так вы знаете…
– Да, – невозмутимо отвечал Стэнхоп. Некоторое время он с мрачным видом смотрел, как задрожали руки президента, схватившегося за спинку
– Да, да, вы правы! – взволнованно вскричал Фейербах. Он несколько раз стремительно прошелся по комнате, остановился напротив Стэнхопа и строго спросил:
– А эта женщина все знает? Знает о нем? Что именно знает? Чего она ждет, на что надеется?
– По личным впечатлениям я ничего об этом сказать не могу, – отвечал лорд все тем же печальным и слабым голосом. – Недавно, в салоне графини Бодмер, я слышал, что она разрыдалась, когда кто-то упомянул имя Каспара Хаузера. Возможно, это правда, а возможно, и нет. И напротив, мне известен другой случай, почти уже сверхчувственного характера. Года два назад княгиня, совсем одна, молилась в дворцовой часовне. Вставая с колен, она вдруг увидела над алтарем бесконечно скорбный лик прекрасного юноши. Тихонько произнесла она имя своего сына, – Стефаном звали ее первенца, – и упала без чувств. Позднее она рассказала о своем видении одной доверенной придворной даме; та видела Каспара в Нюрнберге и была потрясена сходством между прекрасным юношей и найденышем. Но самое удивительное, что сын явился ей в часовне в тот самый день и час, когда произошло покушение в доме Даумера. Видно, значит, существует таинственное взаимное притяжение. И еще это значит, что медлительность чревата опасностью, что нельзя понапрасну растрачивать время, упуская благоприятную возможность. Только крайность вынуждает меня сказать это вам. Может случиться, что мешкотность приведет нас на скамью подсудимых, где раскаяние уже ничего не загладит.
Лорд поднялся и подошел к окну. Веки у него покраснели, взгляд помутнел. Кого он предавал, кого морочил? Своих работодателей? Юношу, которого привязал к себе? Президента? Себя самого? Он не знал. Он был потрясен собственными словами, ибо они казались ему правдой. Как ни странно, а все казалось ему правдой, даже то, что он спасает Каспара. Он любил себя в эти минуты, нежно любил свое сердце. Темная пелена забвения обволокла его, а усталость и негодование, которые он выставлял напоказ, принадлежали только той безличной схеме, что сидела на его месте, говорила и действовала за него. Он стер двадцать лет с грифельной доски своей памяти и стоял отмытый добела видением добра и сострадания.
Фейербах снова уселся за письменный стол. Подперев голову рукою, он в задумчивости смотрел прямо перед собой.
– Мы слуги своих поступков, милорд, – начал он после долгого молчания, и его голос, обычно то гремящий, то крикливый, прозвучал мягко и торжественно. – Страшиться плохого конца – значило бы отказываться от битвы, еще не приступив к ней. Откровенность за откровенность, господин граф! Подумайте о том, что я защищаю, по сути, безнадежное дело. Мне был предначертан иной путь, так, по крайней мере, я думал, не прозябание в этом городишке. Я оказал услуги моему королю, он высоко оценил их, и они, возможно, способствовали тому, что к его имени прибавилось гордое прозвание «справедливый». Я хотел сделать больше: возвысить его народ, сделать его корону символом человечности. Из этого ничего не вышло. Меня отвергли. Наградив, разумеется, но так, как награждают слугу.
Он перевел дыханье, потер подбородок, заскрежетал зубами и продолжал:
– С ранней юности я посвятил себя закону, я презирал его букву, дабы облагородить его смысл. Человек для меня был важнее параграфа. Прежде всего я стремился вывести правило, разделяющее побуждение и ответственность. Я изучал порок, как ботаник изучает растение. Преступник стал объектом моей заботы, я тщился вникнуть в его больную душу и уяснить себе, что из его греха следует отнести за счет заблуждений государства и общества. Я пошел в учение к мастерам права, к великим апостолам гуманизма,
Фейербах поднялся и глубоко вздохнул. Затем взял табакерку, заложил в нос понюшку, и на лице его, повернутом к Стэнхопу, из-под густых бровей блеснул трогательно-боязливый и благодарный взгляд, когда он произнес:
– Господин граф, я сам удивляюсь, что побудило меня так говорить с вами. Вы первый услышали то, что как две капли воды походит на сетования опального, но это всего-навсего разговор о неотвратимой необходимости. В деле Каспара для меня важна не необыкновенность случая, и, поверьте, не необыкновенность личности укрепляет меня в моем решении. Самая жестокая неволя, которая могла выпасть на долю человека, убеленного сединами, теснит меня и вынуждает вопрошать судьбу: ужели все принесенное в жертву, все содеянное было напрасно, ужели оно не принесло никаких плодов мне и моим единомышленникам? Только бессилие здесь и безразличие там. Я должен попытаться, должен завершить свое начинание, а дальше – будь что будет. Я должен знать, говорил ли я на ветер и писал ли на песке; должен знать, были ли обещания, которыми пытались подсластить горечь моего уединения, лишь лакомыми приманками; я должен, я хочу узнать, принимают ли они всерьез меня и мое дело. У меня есть доказательства, граф, страшные и неопровержимые доказательства. В любую минуту я могу вмешаться, ибо Юпитеров перун у меня в руках и от меня зависит погода. Все мною зафиксировано, все занесено в единый документ. Это известно. Они не захотят довести дело до крайности; на крайность решусь я, дабы спасти бесценное сокровище, хранителем коего меня поставили бог и человечество. И все же истинно важное требует долготерпения. Но Каспара от меня удалить нельзя. Он – одушевленное орудие и живой свидетель, то есть все, что мне понадобится – и притом в не столь уж далеком будущем. Потеряй я его, и рухнет фундамент последнего моего творения. Я знаю, я чувствую, что оно последнее, – и тогда всякое требование гласности станет беспочвенным. А вы, граф, что утратите вы? Неужто вы хотите, совершая подвиг любви и милосердия, позабыть о справедливости? Это все равно, что горсть золота променять на горсть солода.
Лицо Стэнхопа мало-помалу стало таким бледным, словно кровь не струилась у него под кожей. Он сел в кресло и весь сжался, как бы желая стать незаметным; раз-другой, правда, глаза его метали взгляды, похожие на диких зверей, сокрушающих свою клетку, но он тотчас же заманил их обратно, усмирил, затаил дыханье; пальцы Стэнхопа теребили цепочку лорнета, когда же президент смолк, он мгновенно вскочил. Трудно ему было прийти в себя, трудно подыскать слова, губы его дергались, нельзя было понять, старается он подавить смех или физическую боль; когда же он дотронулся до руки президента, мороз пробежал у него по коже. Двойник стоял рядом с ним, тень прожитого, содеянного, упущенного, и шептал ему на ухо слова предательства; тем не менее глаза его были влажны, когда он сказал:
– Я понял, и вот все, что я могу ответить: считайте меня своим другом, ваше превосходительство, и помощником тоже. Ваше доверие для меня знаменье свыше. Но что служит вам порукой? Откуда вы знаете, что не открыли свое сердце недостойному, разве что умеющему лицемерить лучше других? Я мог бы увезти Каспара, я и сейчас могу…
– Если лжив взгляд, который сейчас устремлен на меня, милорд, тогда поиски правды на земле я готов назвать пустой выдумкой, – живо перебил его Фейербах. – Увезти, увезти Каспара, – добродушно посмеиваясь, продолжал он. – Вы шутите, я бы не посоветовал это делать никому, кто еще не разлюбил солнечный свет.
Стэнхоп на некоторое время погрузился в глубокую задумчивость, потом вдруг быстро спросил:
– Но что же будет? Действовать надо безотлагательно. Куда пристроить Каспара?
– Его надо привезти сюда, в Ансбах, – тоном, не терпящим возражений, отвечал Фейербах.
– Сюда? К вам?
– Нет, не ко мне. Это, к сожалению, невозможно, и по самым разным причинам. У меня много работы, я должен часто быть один, мне приходится много ездить, здоровье мое расшатано, характер не соответствует роли, которую бы мне пришлось взять на себя, да и самое дело не допускает личных отношений.