Кастальский ключ
Шрифт:
На протяжении многих десятилетий большинство историков видело в «Борисе» трагедию преступной души, обуреваемой страхом и терзаниями.
Для ряда других историков ядром пушкинской трагедии была проблема узурпации. Притом узурпации сложной, двойной: той, что уже совершена Годуновым, и той, которую подготавливал Григорий Отрепьев.
Узурпации чего?
Трона? Власти? Династии?
Любой из этих ответов рождает сомнения. Прежде всего узостью своей мысли: захватчика трона ждет возмездие, захватчика власти ждет возмездие, покушающегося на законные
И ради такого убогого вывода создавать «Бориса»? А закончив его, восторженно бить в ладоши и кричать: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын…»
Что-то не так! Совсем не так…
Мы не знаем, как отвечал на этот вопрос Володя Ульянов: сочинение его до нас не дошло. Но по отрывочным воспоминаниям современников мы можем представить себе, насколько огромен и глубок был человеческий потенциал этого широколобого, ясноглазого, крепко сложенного юноши, который склонил свою голову над выпускным сочинением о «Борисе Годунове».
«Владимир Ильич, — пишет И. Н. Чеботарев, приезжавший в Симбирск в июне 1887 года, в те самые дни, о которых идет сейчас наша речь, — произвел на меня тогда впечатление уже сформировавшегося молодого человека, с серьезной теоретической подготовкой».
Эту характеристику полностью подтверждает В. В. Водовозов, человек, являвший собою полную противоположность Ленину и никак не склонный к его положительной оценке.
Он встречался с Лениным четыре года спустя в Самаре и пишет в своих воспоминаниях, что знания Ленина в вопросах политической экономии и истории поражали своей солидностью и разносторонностью, он свободно читал по-немецки, французски, английски, хорошо знал «Капитал» и обширную марксистскую литературу; производил впечатление человека политически вполне законченного и сложившегося. Заявлял себя убежденным марксистом.
Через два года Ленин переехал в Петербург. В необыкновенно короткий срок стал теоретиком и политическим, организационным, духовным руководителем петербургских революционных марксистов. «Владимир Ильич, — пишет участник организации В. В. Старков, — поразил нас всех, хотя он был таким же юнцом, как и все мы, тем литературным и научным багажом, которым он располагал…»
А год спустя — всего год! — он написал блистательное произведение «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», которое потрясло тогдашнюю революционную среду и потрясает нас сегодня всесторонностью анализа, глубиной мысли.
Таким был Ленин в двадцать один, двадцать три, двадцать четыре года.
Мог ли он в семнадцать лет не услышать всего того, что звучит в могучей партитуре пушкинского «Бориса Годунова»? Мог ли не увидеть в нем судьбу человеческую, но прежде всего судьбу народную?
Насколько глубоко было его проникновение в замысел трагедии, нам судить трудно. Впоследствии он, наверно, увидел больше и лучше. Тут уместно напомнить слова Гегеля, которые Ленин занес в свои «Философские тетради», отметив на полях: «Хорошее сравнение (материалистическое)»:
«…Одно и то же нравственное изречение в устах юноши, хотя бы он понимал его совершенно правильно, лишено того значения и объема, которое оно имеет для ума умудренного жизнью зрелого мужа, выражающего в нем всю
«С' est palpitant comme la gazzette d'hier» («Это злободневно, как вчерашняя газета»), — писал Пушкин, читая у Карамзина описание событий, связанных с царствованием Бориса Годунова.
Пушкинские слова могут быть истолкованы как поэтическое преувеличение. В самом деле: если отбросить мысль о совершенно чуждых Пушкину прямых и грубых исторических аналогиях, то почему события двухвековой давности могут быть «злободневны, как вчерашняя газета»?
Но Пушкин, как и всегда, прав в своей поразительной творческой интуиции.
Казалось бы, какое значение имеют различия мнений Карамзина и Пушкина о событиях Смутного времени, сводящиеся порой к тонким нюансам, обнаружить которые может лишь лупа историка? Но когда перед Пушкиным и Карамзиным встали кардинальные вопросы грозовой эпохи, в которую они жили и создавали «Историю Государства Российского» и «Бориса Годунова», они оказались по разные стороны баррикады.
Мы знаем, с кем был Пушкин 14 декабря. Но совсем иным был Карамзин. «Я, мирный историограф, — писал он об этом дне и о себе самом, — алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятежа».
Недаром Пушкин писал, что в последний период своей жизни Карамзин был для него «чужим».
…Четырежды появляется на страницах «Бориса Годунова» тень Грозного, которая усыновила в пушкинской трагедии всех и вся: и Басманова с его двуличием, и лукавого Шуйского, и предателя Гаврилу Пушкина, и хитрюгу Варлаама, и мнимо бесстрастного и беспристрастного летописца Пимена, и озорной интерес толпы, собравшейся у стен Новодевичьего монастыря в момент избрания Бориса на царство, и Самозванца, и самого Бориса.
В первый раз ее черный силуэт возникает во время встречи Бориса с патриархом и боярами. Борис лишь только что дал согласие принять венец и бармы Мономаха. «Обнажена моя душа», — говорит он патриарху и боярам, заверяя их, что приемлет власть «со страхом и смиреньем».
Пред ним словно два пути, две системы правления:
Сколь тяжела обязанность моя! Наследую могущим Иоаннам — Наследую и ангелу-царю!..Какой из этих путей изберет Борис?
Путь Федора, обещает он боярам.
Тень Грозного вновь возникает в беседе. Пимена с будущим самозванцем. Когда-то здесь, в этой самой келье Чудова монастыря, он посетил многострадального Кирилла и запомнился Пимену. Запомнился не как грозный царь, но как человек, который несет в себе черты своего сына Федора
…здесь видел я царя, Усталого от гневных дум и казней. Задумчив, тих сидел меж нами Грозный… И плакал он. А мы в слезах молились, Да ниспошлет господь любовь и мир Его душе страдающей и бурной…