Катарина, павлин и иезуит
Шрифт:
Отцы-иезуиты один за другим подписывали бумагу, Симон попросил об увольнении из ордена. Посланник мадридского Дома предлагал ему поговорить, Симон знал, что он скажет: орден тебя любит, орден хочет, чтобы ты в нем остался. И вправду он это сказал: – Ты связан обязательством, четвертый обет, орден хочет тебя иметь у себя, твоя душа будет погублена, ты падешь в грешную жизнь, на тебя ляжет смертный грех, тебе не видать спасения, душа будет обречена на вечную погибель.
Симон бумагу не подписал, попросил об увольнении из ордена.
– Я не могу тебя отпустить, – сказал смуглый ибериец с красивым строгим лицом, таким должен был быть и Ксаверий, – увольнение получишь в своем Доме, я пошлю сообщение в Рим, увольнение должен подтвердить генерал или провинциал той части ордена, к которой ты относишься, – сказал он, – а что касается меня, ты уволен, отринут, одинок, с этого времени ты всегда будешь одиноким, как никто на этом свете, ты исключен, исторгнут. Аминь.
37
Летом тысяча
Супериор захотел узнать, говорил ли он кому-нибудь еще обо всем этом. Симон ответил, что не говорил никому, он прибыл в Любляну только утром. Супериор качал головой, да будет с тобой милость Божия, я буду о тебе молиться. Он видел его насквозь, такой работник был им не нужен. Он не может его удерживать, этот человек внесет к ним смуту, которая сейчас в нем самом, распространит ее, он осрамит коллегиум, ордену будет нанесен вред, и это в то время, когда уже со всех сторон его подстерегает угроза. Супериор уволит его тайно, пусть он сообщит, где будет находиться, его отыщут. Все равно нужно подождать, может быть, смятение в душе у него уляжется, может быть, его опять осенит милость Господня и милость ордена.
Симон не пошел в тот придел – в придел, где обычно холодным утром предавался великим надеждам, не отправился он и домой, сердце его еще что-то знало об этих крестьянах, но он не мог предстать перед ними, слишком глубоко похоронил он их в своей памяти, долгие годы не посвящал им ни одной мысли, не вспоминал о них, как же мог он сейчас к ним явиться? Он бродил по стране, на какое-то время нашел приют в монастыре паулинцев в Олимье, он чувствовал себя потерянным – тот, кого братья покинут, действительно заблудший. Здесь он искал помощи в часовне Франциска Ксаверия, ему он еще доверял, как и в самом начале в Любляне: больше не могу, – сказал он, – больше не могу. Он ходил по полям и смотрел на работающих крестьян, смотрел на их благочестивые крестные ходы, и что-то дрогнуло у него в сердце: эта простота, эта ясность во всем, их склонность к паломничеству – иногда ему стало казаться, что тут ему и сможет открыться тайна простого и ясного Бога, которого он чувствовал среди индейцев гуарани.
Зимой, наконец, пришел ответ. По глубокому снегу добрался до Олимье иезуит из Марбрука, Симон понял, что он здесь из-за него. Перед ужином его пригласили в канцелярию настоятеля. Он и пришедший иезуит стояли вдвоем друг против друга, оба знали Конституцию, оба знали духовные упражнения, оба прошли дома испытаний и давали четыре обета. Им не нужно было долго разговаривать, нетрудно было понять, что Симон Ловренц таков, какой он есть – взбунтовавшийся, упрямый, со смятением в душе, не готовый к покорности и работе, не способен и к выполнению великих задач, ордену он не нужен… Но и на этот раз его не оставили без предупреждений: ордену он не нужен, наоборот, ему будет нужен орден, пусть не сомневается, так и случится, никто так не одинок, как уволенный иезуит. Его ждут тоска и одиночество, в одиночестве он будет подвержен дьявольским искушениям, только в ордене он был огражден от опасностей, теперь он потерян; я должен был бы посочувствовать тебе, – сказал посыльный, – этого требует Конституция, но у меня нет этого дара Святого Духа, нет его, я презираю тебя, – добавил он, – когда вернешься назад, придешь босиком, покаяние будет тяжелым, опять должен будешь пойти в Дом первого испытания… Симон больше его не слушал, он вышел в поле, побродил по лесу, сердце его стучало, теперь он вне ордена, это страшно, но так должно было случиться, так должно быть, Господи, не оставь меня в этот час, дай силы послужить тебе иначе; на лесной опушке он пал на колени: я один, я одинок; он лег и подтянул колени к подбородку, его била сильная дрожь. В монастырь он вернулся только вечером.
На следующее утро настоятель сказал ему, что в Олимье он тоже больше не может оставаться, они дали ему кров, так как он был в затруднительном положении и ждал решения… он должен их понять, они не могут больше держать его у себя, иначе иезуиты подумают, что они ему потворствуют… он поблагодарил и ушел. Теперь он решился отправиться
Весной пятьдесят шестого, вскоре после Пасхи, каким-то дождливым вечером он сидел в трактире «Коловрат» недалеко от епископата, не думая ни о чем, он пил вино и слушал громкие разговоры, здесь царило оживление, могучий седовласый старик рассказывал смешные, невероятные истории о дальних странах, в которых он побывал в давние времена. Симон его не слушал, он знал дальние страны, знал и то, что все хотели получить о них какие-то сведения, повсюду шли разговоры о Китае и Америке, о золотых кладах, о дикарях, львах и гигантских змеях.
Этим вечером Симон несколько рассеянно вступил в разговор с каким-то землевладельцем, человек был почти в слезах, во всяком случае, он уже подвыпил, он говорил, что никогда не пьет, что у него две дочери, сын в Триесте, собака Арон, большой участок леса, есть поля и лошади, жена его умерла, упокой, Боже, ее душу, но сегодня он пьет, так как в отчаянии: весь день он простоял перед епископатом, ждал, что Святейший его примет, но у Святейшего нет времени, Святейший не может никому отсоветовать совершить паломничество в Кельморайн, хотя он, управляющий поместьем барона Леопольда Генриха фон Виндиша и сам землевладелец, поставил епископу в дар несколько подвод леса для строительства Верхнего Града. Симон не смог толком понять, о чем идет речь: лес, странствие, собака, покойная жена, непокорная дочь, которая ушла из дома… он охотнее прислушивался к голосу могучего рассказчика, который только что кончил историю о двух головах Иоанна Крестителя, хранящихся в Царьграде, и начинал новую – о том, как с неким высокопоставленным господином, вы еще услышите, с каким высокопоставленным, он ездил в Шотландию, там были найдены совершенно особые плоды. Созрев на деревьях, они срывались с веток и падали в воду. И в воде превращались в уток. Эти деревья растут на острове Оркней. Там мы видели, – рассказывал он, – также нагих, бедных людей, которые были рады, если им кто-нибудь дарил камень. А другие необыкновенные камни, называвшиеся pea, горели. Если бросишь такой камень в небольшое количество воды, он долго шипит и булькает, а если воды много, это происходит недолго. Двое парней, вооруженных длинными кинжалами, от души потешались над этим рассказом: как это, утки росли на деревьях? – На деревьях были плоды. А когда они падали в воду, то превращались в уток. И это было чудо? Парни хохотали. – Не знаю, было ли это чудо, – воскликнул папаша, – но все же отец Пикколомини, вы о нем слышали, позднейший Папа, который при этом присутствовал, очень дивился.
А почему не цыплята? – Это были утки, – сказал рассказчик, человек библейского вида; продолжалось препирательство: утки – цыплята; утки были в Шотландии, а цыплята тогда, когда мы совершали паломничество в Компостелу, какого-то краинского странника повесили за кражу цыпленка, потом этого цыпленка поджарили, и он на столе судьи ожил, и вот, ожил также и странник.
Весь трактир весело смеялся над этими рассказами, стал смеяться и Симон, давно с ним этого не случалось. Потом папаша начал рассказывать, что в Кельморайн со всех сторон движутся толпы паломников и сам он тоже отправляется туда. Идут краинцы и штирийцы, венгры и поляки, французы и голландцы, а также монахи из Сербии, уличные певцы из Франции, венгерские цыгане, странники из Компостелы, из Иерусалима, немецкие строители и ирландские музыканты – все они из разных краев готовятся к вступлению в Кельморайн, там цепь, которой был закован святой Петр, его посох, терн из венца Христа, гвоздь из креста Господня, кости святого Севастьяна и кожа святого Варфоломея, золотые чаши и священные одеяния для богослужения, а вы хотите слушать рассказ о жареном цыпленке на столе судьи. Жареный цыпленок никогда не может стать чудом, а его останки – реликвией. Трактир снова рассмеялся, и Симон смеялся вместе с хохочущими крестьянами, почти у всех у них были гнилые зубы, он смеялся с краснощекими людьми, с которыми еще час назад не был знаком, с торговцами и коновалами, отчаявшегося землевладельца он похлопывал по плечу: все будет хорошо, все будет хорошо, ваша дочь вернется, как ее зовут? Он не расслышал пьяное бормотание, не узнал ее имя, имя дочери, идущей в Кельморайн, в трактире поднялся шум, в трактире «Коловрат» стали громко возглашать здравицу в честь Марии Терезии и ее генералов, так что слышно было и под окнами епископата: виват! виват! Там, за окнами, епископ Люблинский беспокойно ворочался во сне под своими небесами с краснолицыми ангелами, которые должны были быть белыми, прозрачно-белыми.