Каторга. Преступники
Шрифт:
– Отвести их пока в одиночку!
– Из-за сорока-то копеек в одиночку. Тьфу ты! Господи! Поселенцы, видимо, «озоровали».
– Хучь четыре копейки-то отдайте! За ночлег ведь плачено!
– На казенный паек попали! – посмеивались в толпе другие поселенцы.
– А то что ж! С голоду, что ль, на воле пухнуть? – отвечал один из убийц.
Другой шел следом за ним и ругался:
– Ну, порядки!
– Ну-с, идем на место совершения преступления.
У избы, где было совершено убийство, стояли сторожа из поселенцев. Но вытащено было действительно все. В избе ни ложки, ни плошки. Все вычищено.
– Ох, достанется вам! – погрозился на сторожей смотритель поселений.
– Дозвольте объяснить, за что, ваше высокоблагородие? Помилте, нешто может что у поселенца существовать? Гол, да и только. Опять
Избенка была маленькая, конечно, без всяких служб, покривившаяся, покосившаяся, наскоро сколоченная, как наскоро, «для проформы», сколачиваются на Сахалине обязательные «домообзаводства».
Воняло, пол был липкий, сырой, на скамьях были зеленые пятна. Всюду не высохшая еще кровь.
В углу маленькая печурка, около которой еще стояла лужа крови. Устье – крохотное.
– Ведь это им до вечера пришлось бы жечь! – сказал начальник поселений, заглядывая в печку.
– Так точно, ваше высокоблагородие, одну руку только обжечь успели. Так обуглилась еще только! – подтвердил надзиратель. – Беспременно бы весь день жгли.
– Не оголтелость, я вас спрашиваю? Не оголтелость? – в ужасе взывал смотритель поселений. – Пиши протокол осмотра!
Интеллигент
– Позвольте-с! Позвольте-с! Господин, позвольте-с, – догнал меня в Дербинском пьяный человек, оборванный, грязный до невероятия, с синяком под глазом, разбитой и опухшей губой. Шагов на пять от него разило перегаром. Он заградил мне дорогу.
– Господин писатель, позвольте-с. Потому как вы теперь материалов ищете и биографии ссыльнокаторжных пишете, так ведь мою биографию, плакать надо, ежели слушать. Вы нравственные обязательства, дозвольте вас спросить, признаете? Очень приятно! Но раз вы признаете нравственные обязательства, вы обязаны меня удостоить беседой и все прочее. Ведь это-с человеческий документ, так сказать, перед вами. Землемер. Мы ведь тоже что-нибудь понимаем. Парлэ ву франсэ? Вуй? И я. Я еще, может быть, когда вы клопом были, в народ ходил-с. И вдруг ссыльнокаторжный! Позвольте, каким манером? И всякий меня выпороть может. Справедливо-с?
– Да вы за что же сюда-то попали?
– Вот в этом-то и дело. Это вы и должны прочувствовать. «Не убий», – говорят. А что я должен делать, если я свою жену, любимую, любимую, – он заколотил себя кулаком в грудь, и из глаз его полились пьяные слезы, – любимую, понимаете ли, жену с любовником на месте самого преступления застал. По французскому закону, «туэ-ля!» – и кончено дело. Позвольте-с, это на театре представляют, великий серцевед Шекспир и Отелло, венецианский мавр, и вся публика рукоплещет, а меня в каторгу. В каторгу? Где же справедливость, я вас спрашиваю? И вдруг меня сейчас на «кобылу»: зачем фальшивые ассигнации делаешь?
– Позвольте, да вас за что же сюда сослали: за убийство жены или за фальшивые ассигнации?
– В этом-то все и дело. Жена сначала, а ассигнации потом. Ассигнации, это уж с отчаяния. Позвольте-с! Как же мне ассигнации не делать? А позвольте вас спросить, с чего я водку буду пить, без ассигнаций ежели? Должен я водку пить при такой биографии или нет? Я должен водку беспременно пить, потому что у меня рука срывается. Вы понимаете, срывается! Сейчас я хочу веревку за гвоздь, и рука срывается.
– Да зачем же вам веревку за гвоздь?
– Удавиться. Я должен удавиться, и у меня рука срывается. Я говорю себе: «Подлец!» – и должен сейчас водку пить.
Потому я в белой горячке должен быть. Вы понимаете белую горячку? Delirium tremens! Как интеллигентный человек! Потому сейчас самоанализ и все прочее. У меня самоанализ, а меня на «кобылу». Может мне смотритель сказать, что такое Бокль, и что такое цивилизация, и что такое Англия? Я «Историю цивилизации Англии» читал, а меня на «кобылу». Я Достоевским хотел быть! Достоевским! Я в каторге свою миссию видел. Да-с! Я записки хотел писать. И все разорвано. А почему разорвано? От смирения духом. Я сейчас себя посланником от ее величества госпожи цивилизации счел, и в пароходном трюме безграмотному народу бесплатно прошения стал писать. И вдруг меня убить хотят! Потому что какой-то бродяга Иван, обратник, им сейчас прошения к министру финансов и к петербургскому митрополиту
– Постойте, постойте, Бог с вами! Опомнитесь!
– Не желаете? Не надо. А может быть, господин свободного состояния, желаете? Так дерите! Не желаете? Упрашивать не буду, потому что лишенный всех прав состояния. Да вы образования меня лишить можете? Духа моего интеллигентного лишить можете? Разве он меня порет? Всех порет, кто во мне заключается. С Боклем, и со Спенсером, и с Шекспиром на «кобылу» ложусь, и с Боклем, и со Спенсером, и с Шекспиром меня смотритель порет! С Боклем! И вдруг предписание: «Переслать его с попутным быком в селенье Дербинское». И я с быком. Как я должен с быком разговаривать? Как с товарищем? Он, значит, скот, и я, значит, скот! Лишить прав можете, но ведь не до такой же степени! С быком. И на «кобылу», и розгами, розгами. Встала бы покойница, посмотрела бы. Ах, как бы ручками всплеснула! В перчаточках! «Ах, кель-оррэр, дерут его как сидорову козу. Ах, как просто!» Это у нее любимое слово было: «Просто». «Ах, – скажет, – это платье. Это просто как-то». Мужу изменять, – а его дерут, дерут! А? Какому мужу? Ко дню ангела браслет подарил.
Он вдруг заорал благим матом:
– Сапфиры! Брильянты! Голконда! Горел!
И заплакал.
– На службе завтракать бросил. Курить перестал. Год копил целый. Копейку к копейке. Все по частям в магазин носил: «Не продавайте!» Дома зимой в кителе ходил, чтобы сюртук не носился. По той же причине в комнатах снимал сапоги и ходил в туфлях. Казначею задолжал. И принес! В самый день ангела. Раньше встал – и на цыпочках. И на ночном столике. Раскрыл и поставил. И штору отдернул, чтобы луч солнца. Игра! Сижу жду: что будет? Не дышу. И начала жмуриться, и глаза открыла, и вдруг крик: «А-а!»
Он схватился за голову, и на лице его отразилась мука жесточайшая.
– И в этом же браслете застал! И все кругом столько лет смеялись, только я один, дуралей, серьезный был. Ха-ха-ха! Так вот же вам! Я один хохотать буду, а вы все кругом будете в ужасе. И вдруг должен писать прошение за безграмотством поселенца такого-то; прошу выдать для нужды домообзаводства из казны корову и бабу. А! Корову и бабу. Бабу и корову. А я сотворил себе кумир. Что есть женщина? Генрих Гейне сказал: «Бог создал ее в минуту вдохновенья!» Жрать не надо, – чулочки ей шелковые, чтобы любовнику приятнее ноги целовать было. Женщине ведь непременно ноги целовать надо! На коленях перед ней! На полу! На земле перед ней! В прах! А тут корова и баба. Дайте мне двадцать копеек… Что такое? Рубль? Благородно. Понимаю. Истинно. Все, значит, как есть, понял: в каторгу – и рубль ему, и совесть чиста. Руку! Как интеллигент интеллигенту говорю: спасибо. Просто и кратко! Спасибо.