Катынь
Шрифт:
Когда-то я разговаривал с человеком, которого тяжело ранили в затылок пулей мелкого калибра и который прожил еще три дня: пуля застряла где-то в извилине мозга. «Это было, — прошептал он, — будто стакан лопнул — дзинь! — конец».
Еще один, и еще следующий, и опять, и опять несут трупы, но уже в обратном порядке — сверху на дно могилы, — и, как прежде, наполняют ее со дна доверху.
Душераздирающий, взвинченный вопрос, какое-то хищное любопытство, которое позднее не даст спать много ночей, возникает при виде каждого убитого: «Как это все выглядело в деталях?»
Похоже, что каждого
Но индивидуальность каждого выражается не только мундиром, офицерскими знаками различия, крестом на груди или в кармане. Прежде всего ее характеризуют вещи, которые были с ним до последней минуты и которые еще живут, потому что говорят буквами, которые можно прочесть. Фамилия за фамилией… тысячи.
— Хотите посмотреть этот список? — говорит безразличным тоном немец, подавая мне длинные столбцы машинописи.
Цишевский Тадеуш… Его я знал на Браславщине.
Антон Константы, ротмистр… Это мой одноклассник по гимназии.
Вершилло Тадеуш, поручик. № 233. Тадзё. Не знаю, но почему-то мне больше вспоминаются его причуды, а не достоинства. Еще бы! Тадзё, адвокат с начинающим расти брюшком, он любил выпить, пожить в свое удовольствие. «Ну, ну, — говорил он, — ну, ну, — и поднимал бровь кверху, когда был моим секундантом на дуэли. — Ну, ты, брат, стреляешь… на волосок и…». «Я обзавелся сапогами, — говорил он уже в июле 1939 года и качал головой. — Война, понимаешь ли, а я поручик танковых войск… Советую и тебе… Впрочем, как хочешь. Пане Михале! Маслица и еще один графинчик». Рядом с фамилией в списке стоит: две открытки, два письма. Одно от 8 сентября 1939 года на восьми страницах.
— На восьми страницах…
— Что вы сказали?
— Ничего. Письмо на восьми страницах…
— А он кто: ваш знакомый или родственник? Какой номер? Двести тридцать третий. Если вы хотите, то можете взять письмо или прочитать, а потом рассказать семье.
— Нет, я не буду читать.
А вот мой свойственник Пётрусь. «Не будь свиньей, — говорил он, подвигая блюдо, — ешь, как положено». Это была его обычная, глупая шутка. Всегда, всегда, всегда веселый. Его улыбка расплывается в моей памяти, вот как этот туман за окном, в котором сейчас купаются сосны.
№ 1078. Крахельский Петр. В мундире без знаков различия. Письма и почтовые открытки. Свидетельство прививки № 318. Вот и все.
Следующий: № 1079. Кадымовский Станислав Мариан, подпоручик. Письмо жене, написанное в Козельске и не отосланное. Военная книжка. Служебное удостоверение № 1260. С ним я никогда не был знаком.
Следующий…
Этот список, лежащий на столе в бараке-времянке тоже уже пропитан трупным запахом. Здесь душно.
— Нельзя
— Нет, — отвечает немецкий унтер-офицер. — Будет вонять еще больше. Из леса.
Письма, письма, письма. Письма от родных, близких. Большинство сохранилось в таком состоянии, что их еще можно прочитать. Много писем, написанных еще в Козельске, но — так и не отправленных. На телах было найдено около 1650 писем, 1640 открыток и 80 телеграмм. Ни одно из этих писем, ни одна открытка и ни одна телеграмма не датированы позднее апреля 1940 года!
Тот, кто не держал в своих руках писем, добытых из могил, из слепившейся груды трупов, — тот еще может усмотреть в катынском убийстве дело, которое следует расценивать в плане политической игры. Но кто читал их, зажимая рот и нос носовым платком, кто вдыхал их сладковатый трупный запах над телом того «дорогого», кому они были написаны, — у того нет и не может быть иных побуждений, кроме долга бросить правду в лицо всему миру.
Письма хранились на груди, в боковых и задних карманах, в голенищах сапог — так, как хотел адресат, тогда еще живой. Они хранились как реликвия. И вот они выставлены напоказ и грубо используются вражеской немецкой пропагандой.
В двух километрах от Козьих Гор, в Грущенке, немцы устроили, на веранде одного из домов, выставку катынских экспонатов — в застекленных витринах, как в музее. Каждый мог осматривать характерные предметы и состояние их сохранности. Рядом с документами, погонами, банкнотами, квитанциями, медалями, орденами и множеством других вещей — были и письма. Немецкая пропаганда умела устраивать такие выставки ради своих политических целей. Но это больше не имеет отношения к делу и ни в чем не изменяет его сути.
Однажды я и по-настоящему плакал — не от трупного угара или спасительного дыма костров, а именно там, на веранде дома в Грущенке.
Это было на третий день моего пребывания в Катыни. Мы вернулись из Козьих Гор, и перед моими глазами стояла картина, к которой я начал привыкать: сотни, тысячи гниющих трупов. А здесь, за чистым стеклом витрины, подгнившие открытки, расправленные кнопками, крупный, разборчивый почерк — письма детей своим отцам:
8 января 1940 г. — Папочка милый! Самый дорогой!.. Почему ты не возвращаешься. Мамочка говорит, что этими мелками, что ты подарил мне на именины… Я не хожу теперь в школу, потому что холодно. Когда ты вернешься, ты наверно обрадуешься, что у нас новая собачка. Мамочка назвала ее Филюсь… — Чесь.
12. II.40. — Дорогой папа, наверно война скоро кончится. Мы очень скучаем по тебе и страшно тебя целуем. Ирка подстригла себе волосы, и мама очень сердилась. Мама хотела послать тебе теплые перчатки, но… В апреле поедем к дяде Адаму и я тогда напишу тебе, как там…
В апреле… в апреле 1940 года… милый папочка Чеся и папа Ирки были убиты выстрелом в затылок.
Глава 15.ПЕРЕД ЛИЦОМ НОВОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ
В Катыни найдены только военнопленные из Козельска. — Число жертв выдает убийц!