Казачья исповедь
Шрифт:
Пока что, нахлестывая огромного вороного жеребца, нас нагоняет кто-то на легеньких дрожках без поклажи. Останавливается, расспрашивает. Из разговора выясняется, что это житель Усть-Медведицы, возвращающийся домой в станицу. По его словам, еще утром в станице были казачьи части и штаб обороны. Тогда у меня мелькает мысль загодя подготовить ночлег для отряда в классах мужской гимназии, которая помещалась в нашем доме. Занятий уже не было, и я решил, что мы со сторожихой освободим классы от парт, настелим на пол хотя бы сено, и отряд переспит в подходящем помещении. Буду квартирьером. Решено — сделано. Владелец дрожек охотно сажает меня с собой рядом, и
За короткое время мы у Пирамид. Тишина и запахи родимой степи успокаивают. Все так с детства привычно, знакомо, и ничто не внушает никаких опасений. Но только мы подъехали к Пирамидам — до станицы рукой подать, как впереди замаячила конница, послышался звяк удил и на нас надвинулась громада всадников. В наступившей уже темноте я различил каких-то людей в штатском, сбитых в беспорядочную кучу. Кое у кого были связаны руки. Из расспросов узнал, что это часть есаула Андреева, известного мне храброго, всегда подтянутого и решительного офицера, что части оставляют станицу и гонят с собою подозреваемых в большевизме арестантов из местной тюрьмы, что станица сейчас пуста и что за Доном стоят полки красных казаков войскового старшины Филиппа Миронова и разрозненные части Михайловских хохлов. Есаул Андреев предложил присоединиться к ним. Но я объяснил, что за мной идет не только Клетский отряд — со всех окружных хуторов и станиц тянутся в Усть-Медведицу отряды, частью конные. Андреев выслушал меня, повторил свое предложение и, толкнув нетерпеливо переступающего ногами рослого дончака, присоединился к проходившим по дороге конникам.
Я остался один. Вскинув на плечо карабин, зашагал вниз по Воскресенской и вскоре подошел к гимназии. Знакомый дом нашего соседа-добряка фотографа Петровского, наш флигель во дворе. Сторожиха проводила меня в мою комнату, где со времени моего семилетнего пребывания в ней осталось все по-прежнему. Стоял все тот же стол с той же лампой под белым абажуром, та же кровать, вольтеровское кресло под чехлом, где я проводил за чтением долгие, зимние вечера. Все было на своих местах, исчез только большой портрет написанного мной Наполеона, который висел когда-то над столом, да бесчисленное множество открыток, развешанных по стенам, из жизни того же Наполеона и еще серия репродукций Верещагина о былой войне.
Старушка поставила самовар, сварила традиционные яйца всмятку, принесла кислого молока, и, поужинав, я завалился спать.
Ранним утром меня разбудили дальние орудийные выстрелы. Я выбежал на высокий балкон и услышал трезвон, несшийся от Воскресенской церкви. Я знал звоны всех церквей станицы — их было несколько. Звонили определенно в Воскресенской. Наскоро ополоснув себя водой, я взял карабин, бинокль, подцепил на пояс кольт и выбежал на улицу.
Но что за черт? Отряда моего нет. А откуда-то взялась артиллерия и почему-то трезвонят в церкви — ведь день будний. Спускаюсь вниз по улице. И вот, по мере приближения к концу Воскресенской, вижу глухо галдящую у церкви огромную толпу стариков, баб, мальчишек. А над толпою, в выходе из ворот церковной ограды, колышатся и блестят на ярком солнце, отливая бордовым пурпуром, хоругви. Духовенство, все в облачении, ведет крестный ход к недалекому отсюда Крещенскому спуску. Смешиваюсь с толпой. Вокруг стоящие старики-казаки недружелюбно и косо смотрят на меня. Один бородатый, сплевывая вязкую слюну и придавливая докуренную цигарку носком сапога, цедит сквозь зубы:
— Вот, туды их растуды, из-за таких-то вот и весь сыр-бор горит… Дали бы покой, и жили бы мы,
Я удивленно смотрю на него, потом в бинокль на косу — на ту сторону реки. И вдруг вижу, как к лодке подошли три человека — два в штатском, а один в длиннополой шинели. Толпа замерла, вряд ли различая, что происходит на том берегу. Я же в артиллерийский, призматический «Цейс» видел все, как на ладони. Уйти бы мне тогда, чудаку, буераками к Пирамидам, но я, как вкопанный, стоял, опершись на винчестер, на самом виду и ждал, когда красные парламентеры переправятся на нашу сторону.
Вот лодка, покружившись на быстрине в середине Дона, ткнулась носом в косу. Сидящие в ней не спеша вылезли, по-хозяйски вытянули ее на песчаный берег — чтобы не унесло течением — и спокойно направились в нашу сторону. Двое в черных пиджаках и мужичьих картузах, зорко вглядываясь в толпу, скользили по песку, а третий, в длинной кавалерийской шинели, огромного роста рябой солдат с шашкой через плечо, шел, как медведь, тяжелой походкой, ни на кого не глядя. И вдруг, подойдя на пару шагов ко мне, он неожиданно припал на левую ногу и, молниеносно выхватив шашку из ножен, заорал, занеся клинок над моей головой:
— Руки вверх, белогвардейская сволочь! Сдавай оружие!
Еще секунда — и он полоснет меня палашом. Толпа замерла от ужаса. А я поднял вверх правую руку, не желая бросать карабина.
Тогда рябой в бешенстве, брызжа слюной, сбил с меня артиллерийскую фуражку и крикнул, срывая с шеи мой великолепный «Цейс»:
— Я тебя, сука, располовиню. Сдавай оружие!
Я, передавая ему мой новенький, еще не обстрелянный винчестер, обиженно бросил:
— Почему берете бинокль — это же не оружие.
Рябой, побелев от злости, вырвал у меня кольт, который я заранее переложил в карман, и разорвал мне штанину вдоль лампаса. Я был обезоружен, но, странно, совершенно не потерял присутствия духа. Право, не знаю, чем бы эта встреча с красными парламентерами для меня кончилась, вероятно, рябой зарубил бы меня — тогда это делалось легко. Но, как это ни странно, спасла меня моя артиллерийская фуражка мирного образца. Один из парламентеров поднял руку и угрожающе крикнул рябому:
— Не смей его трогать! Это артиллерийский офицер! — Потом, обращаясь ко мне, приветливо, скороговоркой спросил: — Вы артиллерист?
— Да, — ответил я, недоумевая.
— Послушайте, у нас нет артиллерийских офицеров, а пушек много, — и неожиданно: — Хотите командовать у нас батареей?
Не задумываясь, я дал согласие. Рябой рывком бросил шашку в ножны, и толпа сомкнулась вокруг нас.
— Скажите, — обратился ко мне, видимо, главный из прибывших, — а где тут расставлены пулеметы? Откуда-то, кажется, из городского сада стреляли!
— Ей-богу, ничего не знаю. Я только сегодня ночью пришел в станицу. Думаю, что тут никого нет. Ночью за станицей на Пирамидах встретил казачью конницу — шла на какие-то хутора. Кажется, на Большой.
Вытащив серебряный портсигар, на котором по тогдашней моде были припаяны подарки друзей — миниатюрные погончики, золотые монограммы, подписи, я предложил моему собеседнику закурить. Не имею представления, что хотели делать эти парламентеры в станице. Окруженные толпой, мы шли по узкому Крещенскому спуску к Воскресенской улице. В толпе мелькали лица близких и знакомых мне людей, я раскланивался с ними, но они в испуге шарахались и, виновато улыбаясь, прятались в толпе. Тогда, впервые за свою короткую жизнь, я узнал цену дружбы — в минуты, когда человек попадает в беду.