Казанова
Шрифт:
Разговор начался на венецианском диалекте, теперь же консул перешел на французский, будто затруднялся произносить слова на родном языке или хотел, чтобы его легче понимали те, что подслушивали под дверью.
— Сегодня, к сожалению, этого сказать нельзя. Вам, по крайней мере, известно, в чем вас обвиняют. Утешение, конечно, слабоватое, но, могу вас заверить, в России далеко не каждый этого удостаивается. Вам бы следовало хорошенько подумать, прежде чем пускаться в рискованные любовные авантюры.
Надо бы возражать, убеждать, спорить, но уже не было ни сил, ни охоты. Пусть оставят его в покое, отведут обратно в камеру: лежать
— Эта женщина, эта дама, — поспешно поправился Джакомо, — и не пыталась сопротивляться. Если вы понимаете, что я имею в виду.
— Стараюсь понять. — Консул иронически усмехнулся. — И в общем-то, у меня нет оснований сомневаться в правдивости ваших Слов. Но сейчас она утверждает нечто противоположное. Говорит, вы ее изнасиловали.
— Шлюха, лживая шлюха.
— Ко всему прочему эта женщина, эта дама — одна из фрейлин царицы, которым надлежит сохранять чистоту весталок, покуда императрица не выдает их замуж.
Казанова поперхнулся тяжелым, точно кашель, смехом:
— Вот это да — а я и не подозревал, что шворю весталку Впечатление было такое, будто до меня там уже побывал по меньшей мере кавалерийский полк. Если вы понимаете, что я имею в виду.
Старик медленно поднялся с кресла, взял шляпу и палку.
— Не уверен, убедителен ли этот аргумент. Я бы даже не советовал на него ссылаться. Как бы он не оказался в вашей жизни последним. У этой женщины, этой дамы, а вернее, барышни — весьма высокопоставленные покровители. И пятеро братьев, которые, боюсь, с вами не согласятся.
— Вы мне не поможете? — Джакомо уже остыл и старался трезво оценить ситуацию. Зря он понадеялся на консула. Рассчитывать можно только на себя.
Старик ответил не сразу. Но колебался он лишь мгновение. Здесь, в четырех стенах камеры, наедине с истощенным узником в полуистлевшей от сырости одежде, не было нужды маскировать правду уклончивыми речами опытного дипломата.
— Нет, не могу. Это повредило бы нашим интересам в Европе. А такого допустить нельзя. Ни в коем случае.
— Ни в коем случае? Это все, что мне может сказать посланник моего любезного отечества?
Джакомо вложил в этот вопрос весь сарказм и боль человека, попавшего в безвыходное положение, но голос его жалобно дрогнул. Старик был уже возле двери, обернулся; взгляд его, кажется, потеплел.
— Нашего маленького отечества, — добавил он и постучал, чтобы его выпустили. — А сказать я могу вам только одно. Положитесь на Бога.
Положиться на Бога? Он давно уже перестал рассчитывать на его поддержку. Уповая исключительно на благосклонность Всевышнего, не проживешь, и только человек, лишенный воображения, а быть может, и совести, сочтет эту истину кощунственной. Впервые Джакомо понял это однажды вечером в Тюрьме Под Свинцовой Крышей.
Он стоял на чердаке, куда его выпускали на ежедневную короткую прогулку, и неотрывно смотрел вверх, в оконце, за которым виднелся кусочек неба. Вечерело, но небесная синева казалась еще не замутненной. Свет, слишком слабый, как луч надежды, подогревал желание жить. Близкий к помешательству — иногда он это отчетливо сознавал — Джакомо всматривался в клочок свободы за окном, напряженно раздумывая, как отыскать к ней путь.
Внезапно толстая деревянная балка, на которую опиралась крыша, дрогнула, изогнулась вправо и тут же медленно, как бы пульсируя, начала
Тюремщики, отпиравшие дверь его камеры, этой раскаленной солнцем клетки, куда ему предстояло вернуться, от страха замерли, прижавшись к стене, бормоча молитвы. Болваны, кому они осмеливаются молиться? И о чем просят Всевышнего? Чтобы он сохранил его узилище?
Когда толчок повторился, когда застонала свинцовая крыша, заскрипели стропила и заколыхался пол, Джакомо заорал во всю глотку, словно криком хотел усилить мощь удара:
— Еще раз, еще раз, великий Боже! Сильнее!
Тюремщики убежали, насмерть перепуганные внезапным помешательством мира, но грохот через минуту прекратился, и вместо свинцовых плит, обломков каменных глыб и деревянных балок на голову Казановы осела туча пыли.
На том все и кончилось. Толчки больше не повторились. Господь его не услышал. Еще год ему предстояло томиться во враждебных стенах, прежде чем удалось убежать, чтобы спустя десять лет исповедоваться в этом поступке капитану Куцу. Но с тех пор он твердо усвоил, что рассчитывать можно только на себя.
«Впоследствии я узнал, что тот толчок в Венеции был отголоском землетрясения, разрушившего Лисабон».
Джакомо отложил перо — утомился, да и получилось не так, как хотелось. Который уж раз он пытается об этом рассказать! Может, сейчас и начинать не стоило? Вычеркнул последнюю фразу. Ничего не значащие общие слова. «Впоследствии я узнал…» Да ведь за этим «узнал» кроется прекраснейшая из всех, которые ему доводилось видеть, грудь, а за «впоследствии» — дивные лондонские месяцы, проведенные под одной крышей с прелестной Полиной. Имеет он право хоть раз сказать себе, что наделал глупостей не из низких побуждений, а потому, что решил поступить как порядочный человек? Но разве это утешение?! Если б не дурацкая порядочность, его жизнь, возможно, сложилась бы по-другому. Он не позволил бы ей уехать, удержал, поклялся любить до гробовой доски. Быть может, теперь у него был бы дом, семья, жена, помогающая выращивать картофель, куча детей — таких же крепеньких, как картофелины. И уж конечно бы его не занесло сюда — на край света, в убогое и унылое захолустье, где решительно все против него ополчилось. Даже блохи! Стукнул кулаком по столу; пламя свечи затрепетало.
И все же повторил попытку. «Впоследствии я узнал от некой близкой мне дамы…» Нет, нет, не то. И не так. Зачеркнул, с силой нажав на перо, аж брызнули во все стороны чернила. Что было, то было, и незачем без конца ворошить прошлое, так и спятить недолго. А тогда путь один: в поганую могилу у кладбищенской ограды.
Джакомо был недоволен собой. Вдохновение не приходило. Он слишком устал, вот в чем причина. Взялся за перо полуживым от усталости, оттого что ни фраза, то новый стиль, что ни абзац, то новая тема, мешанина мыслей, воспоминаний, времен. Женщины, тюрьмы, коровьи глаза Куца.