Каждому своё
Шрифт:
Моро так часто спрашивали о Суворове, что его мнение, облеченное почти в формулу, сохранилось: "Что сказать о человеке, способном довести напряжение боя выше человеческих возможностей? Суворов скорее положит костьми всю армию и сам ляжет с нею, чем отступит хотя бы на шаг. Его марш-марши - великолепны, они мне кажутся шедеврами воинского искусства..."
Бернадот спросил:
– Ты уже получил новое назначение?
– На плаху истории... за Италию!
Бернадот утешил: неудачи в Италии уравновесились успехами Массена в Швейцарии, и этот успех представляется столь значительным, что Директория решила закрыть глаза на все погромы и
– По слухам, знаменитый Доменико Чимароза уже сошел сума от пытки на огне... Скажи, ты любишь его мелодии?
В тени кустов Моро разглядел Жозефа Фуше, который издали ему кивнул (как якобинец якобинцу), а Бернадот указал на Жозефину Бонапарт: "мадонна Победы", как прозвали ее журналисты, с унизительным подобострастием раскланивалась перед Терезой Тальен, названной "богородица Термидора".
– Жозефина выглядит великолепно, - сказал Моро.
– Никто не спорит, - согласился Бернадот.
– А кто вон там крутится с костылем?
– Ты не узнал Талейрана? Мадам де Сталь слезно выпросила для него у Барраса портфель с иностранными делами. Впрочем, Талейран уже оставил этот портфель на столе в кабинете, и это верный признак того, что Директория издыхает.
– Послушай, дружище, - сказал Моро.– Париж это или не Париж? Куда делась суровая простота прежних нравов? Если революция уже "чихнула в мешок", так ради чего же мы, ее наследники, продолжаем посылать людей на явную смерть в атаках? Неужели ради вот этой гнусной толпы обезьян, которая отчаянно лорнирует, чтобы рассмотреть оттопыренные сосцы великолепной Терезы Тальен?..
Лакей вручил записку от Сийеса - тот ждал. В большой чаше искрилось мороженое. Моро, подогретый ликерами и зрелищем нравов Директории, от порога заявил директору:
– Кажется, вы пожелали, чтобы я свою честь и славу принес в жертву вашей политической феруле? Но я против разнузданной Директории, против и любой диктатуры, в какие бы приятные формы она ни облекалась.
– Нет лучше формы, чем форма республиканского генерала, - отвечал Сийес.– Франция знает вас, Франция уважает вас, Франция пойдет за вами...
Сийес убеждал его долго, но Моро чувствовал, что где-то очень далеко (пусть даже в бесконечном пространстве будущего!) речь Сийеса обязательно должна сомкнуться с теми словами, которые он слышал от роялистки мадам Блондель.
– Если Франция, как вы утверждаете, пойдет за мною, то, скажите, за кем собираетесь идти вы? Или следом за Францией, идущей за мной, или... впереди меня? Хорошо, - сказал Моро, выхватывая шпагу, - я согласен уничтожить всю грязь, чти налипла на колеса республики. Но при этом сразу договоримся: ни я, ни вы не будем хвататься за власть!
Это никак не входило в планы Сийеса:
– Если не нам, так кому же она достанется?
– Мы вернем ее... народу!– отвечал Моро.
* * *
– Вы были на улице Единства?– спросил Рапатель.
– Нет, - мрачно ответил Моро, - я не был на даче Клиши у мадам Рекамье, не был у бедной Розали Дюгазон, боюсь и притронутся к нежному безе в пансионе мадам Кам-пан... Ах, Рапатель, Рапатель! Ты думаешь, мне так легко забыть Жубера, его слишком коротенькое счастье?
Утром Рапатель разбудил своего генерала:
– Только что "зеркальный" телеграф
Моро, как в бою, просил набить табаком трубку.
– Какой триумф? О чем ты говоришь? Если Бонапарт во Франции, то где же его армия? Вся армия? И если он оставил ее в Египте, какие же лавры могут осенять чело дезертира?..
4. Пожалеем собачку
Уильям Питт-младший, глава сент-джемсского кабинета, полагал, что возвращение Бонапарта во Францию чревато для Англии худшими опасениями, нежели бы из Египта вернулась вся его армия. Адмирал Нельсон осаждал Мальту, крейсируя у берегов Франции, но блокада была прорвана: "Я спасен, и Франция спасена тоже..." - с этими словами Бонапарт ступил на берег. Никто у него не спрашивал, почему оставлена в Египте армия. Народные толпы выходили на дорогу, приветствуя его, французы уже привыкли к мысли, что Бонапарт является в самые кризисные моменты. Его героизм овевала фантастика Востока, всегда возбуждающего воображение европейцев, и маленький генерал, опаленный солнцем пустынь, казался пришельцем из иного, волшебного мира...
Лошади остановили свой бег в Париже возле особняка на улице Шантрен, Бонапарт отстранил от себя Жозефину:
– Я все знаю.
Он в щепки разнес обстановку комнат, двери кабинета захлопнулись за ним. Жозефина, рыдающая, билась о них головою, взывая к милосердию. Бонапарт молчал. Наконец, к дверям Жозефина поставила на колени своих детей, Евгения и Гортензию Богарне, теперь и они, плачущие, умоляли отчима простить их беспутную мать... (Много позже, уже в Лонгвуде, император говорил о Жозефине: "Это была лучшая из женщин, каких я встречал. Она была лжива насквозь, от нее нельзя было услышать и слова правды, Но, исполненная самого тонкого очарования, она внушала мне сильную страсть. Жозефина никогда не просила денег, но я постоянно оплачивал миллионы ее долгов. Она покупала все, что видела. Правда, у нее были дурные зубы, но она умела скрывать этот недостаток, как и многие другие. Даже теперь я продолжаю любить ее".)
Двери открылись: все продумав, он... простил!
В самом деле, не смешно ли уподобляться жалкому рогоносцу, когда на него взирает сейчас вся Франция? Бонапарт держал себя скромно, со всеми любезный; его видели в саду, он гулял по улице с пасынком и падчерицей. Ни бушующий Мирабо, ни даже неистовый Робеспьер не удостоились при жизни, чтобы о них писали в газетах, а теперь любой француз в Гавре или Марселе читал о приятном загаре на лице Бонапарта, о короткой стрижке его волос, о том, что он сказал Сийесу и какой завтрак устроил ему Баррас... В череде празднеств и банкетов Жозефина во всем блеске зрелой женственности, очаровывая, тонко, интригуя, появлялась с мужем, умело скрашивая его угрюмость, и Бернадот однажды сказал Моро:
– Не пора ли нам арестовать Бонапарта?
– В чем ты его подозреваешь?
– В стремлении быть выше нас. Но разве я поступлюсь принципами равенства?– Бернадот обнажил грудь, на которой красовалась зловещая татуировка: голова Людовика XVI, прижатая ножом к доске гильотины, а внизу было начертано: "СМЕРТЬ КОРОЛЯМ".
– Да, - сказал Моро, - с такой вывеской на фасаде здания тебе осталось одно: жить и умереть республиканцем!
...Моро, сын адвоката, жил и умер республиканцем, а якобинец Бернадот, сын трактирщика, умер королем. Не всегда можно верить наружным вывескам.