Каждый умирает в одиночку
Шрифт:
В то время как он лихорадочно перебирает эти мысли, машинально стараясь вырваться из рук эсэсовцев и все вновь и вновь силясь заговорить, — что ему, однако, не удается из-за рассеченной верхней губы и крови во рту — в это время к нему подскакивает обергруппенфюрер Праль, хватает его обеими руками за грудь и кричит: — Попался наконец, зазнайка, дермо! Воображал, что ты хитрее всех, когда читал мне свои дурацкие лекции, да? Думал, я не замечаю, за какого болвана ты меня считаешь, а себя за сверхумника, — а? Вот ты теперь и попался, мы уж тебя возьмем в оборот, не отвертишься!
Обезумев от бешенства, Праль
И комиссар Эшерих — нет, жалкий, трепещущий че-ловечишко Эшерих, который всего полчаса назад был всесильным комиссаром гестапо, обливаясь смертным потом, силился проглотить тошнотворно-теплую струю крови, не запачкать ковер, свой собственный, нет, теперь уже ковер советника Цотта…
Жадно созерцал обергруппенфюрер унизительное состояние комиссара. Затем отвернулся от Эшериха с досадливым — Да что там! — и спросил советника: — Этот тип еще нужен вам, господин Цотт, для каких-нибудь выяснений?
Существовал неписаный закон, по которому все прикомандированные к гестапо старые криминалисты держались друг друга не на жизнь, а на смерть, так же как и эсэсовцы нередко объединялись против гестаповских криминалистов. Никогда бы Эшериху не пришло в голову выдать коллегу эсэсовцам, как бы ни был тот виноват; наоборот, он постарался бы скрыть от них даже самое постыдное преступление. А теперь ему пришлось собственными ушами услышать, как советник, бросив беглый взгляд на Эшериха, холодно ответил: — Этот тип для выяснений? Нет, спасибо, господин обергруппенфюрер, уж лучше я сам все выясню!
— Увести! — крикнул обергруппенфюрер. — И поторопите его, ребята!
Ускоренным темпом эсэсовцы протащили Эшериха по тому самому коридору, по которому он ровно год назад пустил пинком Боркхаузена, смеясь своей превосходной шутке. И они сбросили его вниз с той же каменной лестницы, и он остался лежать весь в крови на том же месте где весь в крови тогда лежал Боркхаузен. Пинками Эшериха подняли на ноги, погнали вперед и затем сбросили вниз в подвал…
Каждый член его мучительно ныл, а тут пошло: снимай костюм, напяливай арестантский халат, — наглый дележ его одежды между эсэсовцами. И все это вперемежку с пинками, затрещинами, угрозами…
О, разумеется, комиссар Эшерих за последние годы перевидал не мало в этом роде и не находил тут ничего поражающего или предосудительного, ибо ведь так поступали с преступниками. И поступали по праву. Но чтобы он, Эшерих, следователь и комиссар, был отнесен к числу этих бесправных преступников, это не укладывалось в его голове. Ведь он то не совершил преступления. Он только предложил передать другому дело, относительно которого весь синклит его начальников также не мог придумать ничего путного. Нет, это должно выясниться, и они вернут его! Ведь им без него никак не обойтись! А до тех пор нужно сохранять самообладание, он не должен выказывать ни малейшего страха, даже его страданий никто не должен замечать.
В это время еще кто-то был доставлен в камеру. Карманный воришка, как выяснилось тут же, имевший неосторожность стянуть что-то у дамы сердца высокопоставленного фюрера-штурмовика и пойманный на месте преступления.
И
А эсэсовцы развлекались тем, что в самый разгар этих молений пинали в лицо валявшегося у них в ногах воришку. Он с криком бросался на землю, судорожно ловил на их жестоких лицах хотя бы проблеск милости и снова начинал свои заклинания…
И с этим ничтожным червем, с этим вонючим трусом был заперт в одной камере некогда всесильный комиссар Эшерих!
ГЛАВА 37
Второе предостережение
Как-то в одно воскресное утро фрау Анна сказала нерешительно: — Мне кажется, Отто, нам следовало бы побывать у моего брата Ульриха, ничего не поделаешь. Вот уже два месяца, как мы к Хефке глаз не кажем.
Отто Квангель, писавший очередную открытку, поднял голову: — Хорошо, Анна, — отозвался он. — Так вот, в следующее воскресенье. Идет?
— Мне хотелось бы поехать сегодня, Отто. По-моему, они ждут нас.
— Да ведь им все равно, какое воскресенье. У них нет сверхурочной работы, как у нас, они ведь притаились и сидят!
И он насмешливо улыбнулся.
— В пятницу было рожденье Ульриха, — возразила фрау Квангель. — Я испекла ему пирог, и мне очень хотелось бы отвезти его. Наверняка, они ждут нас сегодня.
— Сегодня я предполагал, собственно, кроме открытки, написать еще письмо, — недовольно ответил Квангель. — Я уж себе наметил это, терпеть не могу ломать свои планы.
— Ну, пожалуйста, Отто!
— А разве ты не можешь поехать без меня, Анна, и сказать им, что у меня опять мой ревматизм? Ведь ты уже раз была там одна?
— Вот именно потому, что я раз уже была одна, мне и не хотелось бы еще раз, — просила Анна. — Сегодня, в день его рожденья…
Квангель посмотрел на умоляющее лицо жены. Он охотно доставил бы ей это удовольствие, но мысль о том, что ему сегодня придется выйти из дому, почему-то угнетала его.
— А мне именно сегодня хотелось написать письмо, Анна! Очень важное письмо. Я кое-что придумал… Оно наверняка произведет сильное впечатление. А там — я знаю наперед все ваши разговоры, наизусть выучил. У Хефке такая скука! Мне с ним не о чем говорить, а твоя невестка всегда молчит как рыба. Не следовало бы вовсе поддерживать эти родственные отношения. И вообще родные — одна тоска! Нам с тобой вполне достаточно друг друга.
— Ну ладно, Отто, — пошла она на уступки, — пусть сегодня будет в последний раз. Обещаю больше никогда тебя не звать. Но только давай уж сегодня, раз уж я испекла пирог, и Ульрих празднует свой день рожденья! Только этот раз! Ну, пожалуйста, Отто!
— А мне особенно не хочется сегодня, — заметил он.
Но, уступая ее молящему взору, он, наконец, проворчал: — Ну, уж, ладно, Анна, сейчас соображу!.. Если я до обеда закончу две открытки…
Он кончил до обеда обе открытки, и около трех часов Квангели вышли из дому. Они предполагали доехать на метро до Ноллендорфплац, но перед остановкой «Бю-ловштрассе» Квангель предложил жене выйти, может быть, тут удастся что-нибудь сделать.