Казнённый колокол
Шрифт:
– Ряха – прозвище?
– Зачем прозвище? Фамилия ему дана такая – Ряха.
Тиня убирает руку от виска и на минуту замолкает. Чувствуется: он припоминает нечто таинственное, важное.
– А еще эти молнии в авоське цвет в полете меняли: то желтились до невозможности, то зелеными становились. Черно-зеленый, страшный такой свет от них на асфальт и на песок детский падал… И опять же, авоська эта небесная. Ее почти не видно, а она есть: по-особому прозрачная и крепкая – я тебе дам! Главное дело, что необычно: полет той авоськи с молниями быстрый, неуследимый, но сами-то дыньки, как
Тиня переводит дух, молчит. Потом вместе с воздухом все быстрей и быстрей из себя выталкивает:
– Ты, дядя московский, головастых змеюк, которые не на брюхе ползают – на лапах бегают, конечно, не видел. А есть они в нашей степи, есть! Близ Амвросиевки и у Мокрого Еланчика попадаются… Я сам одну такую змеюку видел: желтая, веселая, язык набок свесила. Она в кольца хвост пыталась собрать, на меня хотела кинуться. Да лапы ей быстро собрать хвост колечком – чтоб потом его с силой распрямить – помешали. Ну, я и утек от нее… Так я про что? А, вот! Быстро-быстро авоська с молниями летела, а потом знаешь так – медленно-медленно. Такое движение непонятное, никак было не сообразить, где та авоська опустится!
Тиня окончательно вскочил на ноги. Нога его, от рождения укороченная, чуть болталась из стороны в сторону, мешала слушать.
– Так я с ногой этой мучился, так переживал, – чувствуя, что покачивание ноги действует на меня как-то неправильно, и поэтому чуть под меня подлаживаясь, говорит Тиня, – а теперь ногу свою укороченную ужасно полюбил, и другой мне не надо! Даже во сне вижу: торчит моя нога из золоченого стула вверх ступней. Ногти на пальцах острижены, между пальцами – ни грязиночки! Торчит нога как из трона, и ни у кого на сто кэмэ вокруг такого трона нет! И потому нога моя от счастья аж похрустывает, от радости дрожит ежесекундно…
Слушателей у нас прибавляется: видно, не все еще про шаровую молнию знают.
Но Тиня на подошедших не смотрит, он их осязаемо презирает, обращается ко мне, только ко мне:
– Все, кто во дворе был, эти молнии в авоське засекли. Стопудово. Помотало их как следует перед нами… Но тут вдруг одна дынька, одна молния, в остеопорозника Серегу – жасть! Серега в карты был не мастак, чуть в стороне от нас всегда сидел, смотрел, как играем. А она в него – жасть, жасть!
Тиня снова и снова пытается повторить необычный звук.
Звук этот в его исполнении похож на глуховатый лязг и рассыпчатый треск крупно вдавливаемой квадратными каблуками кровельной жести. Потом Тиня начинает изображать перезвяк железок, которыми от хребта до икр был набит остеопорозник Серега.
– Здым-м, здым-м, жасть! Здым-м, здым-м, жасть!!!
Я закрываю глаза.
Рассказывает Тиня так, что никакой киношки не надо. Да еще и внесловесными звуками, как теми вешками, картину рассказа по бокам все время обтыкает.
– Ёк-ёк-ёк – селезеночка! Здым-м-м – железки! Кр-разах-х – остеопороз Серегин на мелкие винтики рассыпался! А тут еще с балкона доктор Юра, что жил у нас тогда, кричит: «Бегу, спускаюсь!» Но только Серега уже сильно белеет, потом чернеет и напоследок дико
Тиня говорит, и слушатели ясно видят: как пылает дерево, как лежит, притворяясь мертвой, а на самом деле живая-живехонькая собака Мишка, по словам Тини, сильно схожая с медведем, как высоко в кронах платанов огненными соловьями еле-еле потрескивают шаровые молнии в авоське…
Доктор уже спустился с четвертого этажа на первый, бежит к дереву.
Мать Сереги-остеопорозника, тонкая, как прутик, застенчивая Катерина, зацепилась подолом за торчащий из дверей гвоздок. Она воет, она рвется напрочь вон из платья.
Недолеток Иванюта – самый что ни на есть охотник до буры и сики – лежит мертвый.
Сам Тиня пока что живой, только волосы обгорели да жила какая-то в голове лопнула.
Тем временем врач Юра как будто застыл: безотрывно глядит на кору дерева. Желтоватый след молнии на коре ясно виден. След этот – тоже как живой: как словно змеюка на четырех лапах к небу убегает. А потом, с того же места, с которого бежал, опять начинает вверх уходить.
А тут еще только что пылавшее дерево начинает чернеть и сразу становится непроницаемо темным: вроде загасил кто над ним абажур пылающий, абажур небесный.
Доктор Юра крестится, потом упирает руки в Иванютину грудную клетку, раздается легкий хруст, за ним еще, еще.
– Респирации нет! – кричит доктор.
Иванюта – не дышит.
Тогда доктор бросает Иванюту, сломя голову кидается к Тине.
А Тиня к той минуте уже и помер совсем!
– Вот знаю, и все тут: помер я до кончиков пальцев и до последней кишочки своей помер. Вижу, конечно, что вокруг творится, но как сквозь смертный туман вижу. Да еще и бесцветно вижу почему-то…
Доктор Юра ложится на Тиню всей своей немаленькой тушей. Но тяжести Тиня не чует: помер ведь! Доктор раздирает пальцем Тинины губы, дышит ему рот в рот: с присвистом, тяжело, но потом все легче и легче. Устав, доктор Юра отдыхает – и опять дует, и снова вдавливает двумя руками и тут же отпускает Тинину грудную клетку.
И тогда в Тине что-то начинает шебаршить, ворочаться! Из глаз фонтанчиком выстреливают слезы, сердце заводится и больно стукается о грудную клетку, зрачки начинают разбирать цвета.
Доктор Юра тем временем уже отошел в сторону, стоит себе, молчит.
Но тут бабка Секьюрити из третьего подъезда, зазирая, как всегда, своим красным оком, в самые дальние углы двора, вдруг упирает свой взгляд в доктора, стукает себя костяшками пальцев меж плоских грудей и орет благим матом:
– Батюшки-светы, упырь, чистый упырь ты, Юраша!
Теперь и Тиня, хоть он и помер, видит: лицо у доктора Юры в брызгах и каплях, а подбородок и губы – те вообще всплошную вымочены кровью. И смотрит доктор на Тиню с прицелом, как вампир, и думает, конечно, что бы еще такое с ним сотворить. Но Тине ничуть не страшно, потому как взрывается и растет в нем вдруг грозная сила жизни, и удваивается эта сила, и утраивается, и даже в десять раз вырастает!