Кентавры на мосту
Шрифт:
– Не пора ли идти дозором? – уточнил Омский. – Мороз тут, воевода…
– Но тут владенья свои, – Звездочет сделал полукруглый жест рукой, обводя площадку башни.
– А там? – Омский кивнул на дверь. – Хозяина?
– Отчасти.
Омский ушел вниз, расстегивая на ходу куртку. Телескоп под точными движениями Звездочета перешел к распаду: его тулово, отделенное от ног-штатива, погрузилось в тубу, штатив сложился.
Омский двинулся по коридору, прислушиваясь к возможным нарушителям режима. Дети – художники, которых своим безответственным призывом не спать провоцирует Пастернак. Они спят только на уроках. Несколько раз Омский пытался поучиться чему-нибудь у коллеги – осторожно вступающей в пожилой возраст женщины, обладательницы сумрачного скрипучего смеха. И на ее занятиях Омский засыпал вместе с детьми. Нет, дети держались дольше.
У одной комнаты он притормозил. Перед отбоем два живших в ней мальчика зажигали сомнительные ароматические
Омский играл сильнее его и, как правило, побеждал в этих товарищеских поединках, но Звездочет каждый раз надеялся на благополучный исход. На этот раз он взял себе белых и начал партию. Дебют получился вялым: белые фигуры не стремились вперед, двигались медленно и неохотно. Убаюканный этим движением, противник делал ходы небрежно, не задумываясь, и этим давал Звездочету шанс. При размене в центре Омский недосчитал вариант и остался без пешки. Это немного оживило Звездочета и напрягло Омского. Тот стал играть внимательнее, и пешка скоро была отыграна. Звездочет старался выстроить пешечную цепь так, чтобы прорваться сквозь нее было невозможно, однако бреши все равно появлялись, и это спровоцировало черных пожертвовать коня в надежде на атаку. Авантюра легко могла окончиться провалом, но Звездочет играл трусливо, делал одну ошибку за другой и в конце концов снова проиграл.
– Ну, теперь баиньки, – выдохнул Звездочет и ушел ночевать в кабинет наверху, который считал своим. Тут спали машины; иногда, сердито шурша, они просыпались; некоторые при этом попискивали. В этой комнате рождались многие авантюры; в красных и зеленых точках дремлющих мониторов, как в каминах, сгорали деньги Хозяина.
Омский растянул мятую простыню, положил голову на диванный валик и укрылся рыжим верблюжьим одеялом. К нему Омский испытывал особую нежность. Когда бывал с ребятами в лесу, обходился без палатки: расстилал на земле полиэтилен и заворачивался в одеяло. Если шел дождь, полиэтилена хватало и снизу, и сверху, и вся гибкая конструкция становилась терпимым убежищем. В школе же можно было просто спать, без хитростей. И видеть ржавые сосны в солнечном огне или утренний озерный туман, чернильные бусины ягод, опасно низкую луну и светляков под ногами, превращающихся в звезды на том конце телескопа.
Звездочет не присоединялся к утренней зарядке принципиально: не мог. Омский постепенно втянулся и оценил это действо. Бег ему не давался: от него быстро перехватывало дыхание, слабели ноги, а жизнь казалась несоразмерной телу обузой; зато перекладина и брусья неизменно привлекали. Это было сродни неврозу: при виде турника неодолимо тянуло виснуть на холодной железной палке, пока не отказывали руки. Сначала они отказывали после пяти подтягиваний, потом – десяти, а в последнее время соглашались терпеть до пятнадцати. Омскому это нравилось – так же, как и взлет над параллельными штангами брусьев или передвижение мучительными толчками по рукоходу. Венцом зарядки было коллективное обливание между двух берез. Воду приносили каждый в своем ведре, обнажались до последнего и принимали стынущей кожей удар 10–12
День случился предканикулярный. Значит, занятия сменятся трудным совещанием и, вероятно, пьянкой.
Омский начинал с младшими. По традиции все их уроки в последний день могли быть только волшебными. Литератор, за отсутствием опыта волшебства, решил переложить ответственность на Кристофера Марло. Для разминки показал несколько языковых фокусов вроде палиндромов и тому подобных пустяков, затем рассказал о волшебной силе слова, заговорах и заклинаниях, между делом приводя сомнительные примеры из литературы. Подробно остановился на несанкционированном проникновении в пещеру Али-бабы, занятном трах-тибидохе Хоттабыча (эта история почему-то особенно тронула смешливых паразитов) и сказке советского писателя-гуманиста Валентина Катаева «Цветик-семицветик». Попросил сочинить заклинание – но такое, чтобы произошло хотя бы незначительное чудо. Сочинили. Чуда, впрочем, не наступало. Лампы горели ровно, не гасли и даже не подмигивали; ветер не врывался в класс ни из коридора в дверь, ни с улицы в форточку; портреты писателей и иных деятелей науки и культуры не падали; бюст Вольтера не мироточил. Тогда Омский счел, что пора уже взяться за дело и открыл черный том Марло – на сцене из «Трагической истории доктора Фауста», содержащей знаменитое латинское заклинание, которое, по мнению многих авторитетов, натурально применялось в богатом на суеверия XVI веке. Латинского он не знал, но с латиницей периодически сталкивался, поэтому, спотыкаясь на ударениях, начал читать оригинал: «Sint mihi…» и так далее. Дети замерли, ожидая какого-нибудь подвоха. Подвоха не предвиделось. «… surgat nobis dicatus Mephistophilis», – закончил Омский.
– А что это значит? – спросил старательно сплющенный с висков мальчик.
Омский прочитал русский перевод, размещенный тут же, внизу страницы: «…пусть предстанет сейчас перед нами названный Мефистофель!» Мефистофель, однако, не предстал. Повисла небольшая неорганизованная пауза. Сидящий позади всех хитрый Гриша сморщил нос и тоже задал вопрос:
– А на какой странице это ваше заклинание?
– Вообще оно не мое, а Фауста… А на какой бы тебе хотелось?
– Ну, – он начал хихикать, – вы понимаете…
– Давай глянем, – и Омский глянул.
Заклинание разместилось на 222-й странице. Гриша захихикал громче, так что даже из носу его вылетело что-то на манер сопельки.
– А что же там тогда… там?
– Да, это исключительно интересно. Сейчас посмотрим, – проговорил Омский, подбираясь к соответствующей странице. На 661-й закончились примечания; содержание занимало 663-ю; последнее, о чем сообщалось на 664-й, было то, что книга отпечатана в Образцовой типографии имени А. А. Жданова (тут Омский почувствовал первые признаки потустороннего дуновения) Московского городского совнархоза (признаки усилились). 666-я пустовала: это был задний форзац. Класс выдохнул: пронесло.
Занятие можно было заканчивать.
Солидные старшие обходились без волшебства, и разговор зашел о Достоевском.
– Вот вы сегодня разъедетесь по домам, – завел свою шарманку учитель, – и хорошо знакомый вам Свидригайлов тоже собирался разъехаться: не то на воздушном шаре, не то в Америку.
А че не пинает свой портфель? Вот это был прикол! [1] Свидригайлов так Свидригайлов, какая разница. Сейчас начнет вязаться, сколько я прочитал. Прошлый раз я говорю, начал читать, а он: «В смысле, начал? Название, типа, прочел?» Сижу, блин, как обосранный. Сегодня не трогает, сам трендит.
1
Справедливости ради признаем, что был такой эпизод: рассвирепев из-за нерадивости ученичков, Омский швырнул свой портфель на пол и пару раз крепко пнул его.
Омский, выстраивая маршрут героя, рассказывал, как Свидригайлов в свой последний вечер от Екатерининского канала идет на Васильевский остров к юной невесте. Как оставляет ее и направляется на Петербургскую сторону, останавливается на Тучковом мосту и размышляет, не стоит ли ему утопиться.
Похоже, передергивает. С чего это он решил, что Раскольников и Дуня дуют в одну дуду? Ну, спросил Раскольников, может ли он застрелиться, ну, оставила Дуня пистолет. Это они его боятся, а не он их. Они не знают, чего от него ждать… А чего им ждать самим от себя – знают?!