Кино. Легенды и быль
Шрифт:
Идейная амбиция автора вошла в противоречие с правдой жизни и художественным замыслом. А то, что Саша относился более чем иронически к официальной идеологии, для меня не было секретом. Он настойчиво тянул в сторону общечеловеческой морали, равной ответственности немцев и русских за тяготы войны, отрицал различие между войнами справедливыми и несправедливыми. Я тоже в принципе отрицаю войну и любое убийство, как нечто противоречащее самой природе человека, но время подставлять левую щеку, если тебя ударили по правой, еще не приспело. И вряд ли скоро настанет. В случае с картиной «Сыновья уходят в бой» я пошел на компромисс, плач по озябшему немчику терялся в цепи подлинно трагических эпизодов народной войны.
В общем, кинематографические будни были далеко не спокойными. Но работа приносила удовлетворение, тем более что в успехах и неудачах винить было некого, кроме себя. Я за почти семилетний срок работы в Госкино Белоруссии не слышал ни нотаций, ни окриков со стороны партийного руководства. Мне доверяли полностью. И я был свободен в своих действиях. Секретарь
— В творчестве нет ровной дороги. Работайте спокойно, нам важно, чтобы на этом участке были вы.
Если случались нападки, он грудью вставал на мою защиту. Потом Шауру забрали в аппарат ЦК КПСС заведующим отделом культуры. С заступившим на его место Александром Трифоновичем Кузьминым мы находились в приятельских отношениях, тем более что он был человеком необыкновенно чистым, добрым и обладал широтой души. После свержения Никиты забрали в Москву Мазурова, о чем я искренне сожалел. Но и Петр Миронович Машеров также был достаточно близок мне по комсомольскому сотрудничеству. Потихоньку наладились и мои бытовые дела. В 1958 году я получил первую в своей жизни квартиру в «хрущевском» доме. Метраж был невелик — 25 «квадратов», но все-таки это было благоустроенное жилье, с ванной и туалетом, и после бараков и приспособленных под жилье случайных клетушек оно казалось раем. А когда работал в ЦК, переселился в квартиру поистине роскошную — 48 метров, правда, на четвертом этаже и без лифта, но рядом с ЦК и в том же доме, где жил Мазуров. Квартира у него была побольше — около 100 метров, но и семья тоже побольше, не то шесть, не то семь человек. Я не был в обиде — для меня с женой и двоих дочурок 48 «квадратов» хватало, тем более что и школа, и поликлиника были рядом. Моя Дина, несмотря на немалый груз домашних забот, окончила библиотечный факультет педагогического института и работала там же лаборантом. Старшая дочь Юлька уже не выпрашивала шоколадку, а занималась в университете, Оксана лазила через забор в школу — так было короче. Все здоровы. Образовался небольшой круг верных друзей. Казалось бы, чего еще — жить да радоваться. Но судьба — «пресволочнейшая штуковина, существует, и ни в зуб ногой».
С отъездом Мазурова из республики нечто неуловимо изменилось в общественной атмосфере. Например, стиль работы ЦК, что вполне понятно и закономерно, но, увы, не в лучшую сторону. Если при Кирилле Трофимовиче в бюро ЦК господствовал принцип коллегиальности и спокойствия, то при Петре Мироновиче возникли заметные начатки авторитаризма. А порой и взвинченности. Будучи, фанатично преданным делу, он работал на износ. Едва ли не большую часть времени проводил в вертолете, появляясь неожиданно то вблизи колхозной фермы, то на стройке, то на пахоте. Возвращаясь в Минск, собирал заинтересованные ведомства, вызывал секретаря обкома, и начинался разбор полета. Ох, несладко приходилось иным! При всей кристальной честности, энтузиазме и деловитости, готовности все взвалить на себя, Петр Миронович имел одну слабость: он, как соловей, любил слушать свой голос. А голос у него был громкий и хорошо поставленный, а фразы он украшал многочисленными причастными и деепричастными оборотами, что, как известно, удлиняет и усложняет речь. Я пишу об этом, вовсе не желая обидеть память человека, которого любил и люблю, но что было, то было. Иногда у меня возникала необходимость посоветоваться с ним. И я приходил в знакомую приемную. Там царствовал клокочущий, как вулкан, помощник, Виктор Яковлевич Крюков. Он держал телефонные трубки возле каждого уха, кому-то давал втык, кого-то вызывал в ЦК и был, как всегда, веселый и шумный, как черт. Увидев меня, кивнул головой:
— Заходи, ждет. Только прошу, Борька, не засиживайся. Раз — и в дамки!
— Это уж, как получится, сам знаешь.
Я смело открывал дверь в кабинет. Петр Миронович, широко шагая и не менее широко улыбаясь, выходил навстречу, жал руку и усаживал.
— С чем пришел?
Я едва успевал открыть рот, а он перехватывал инициативу и начинал просвещать меня то по литературной части, то поучать, как вести мелиорацию, сеять картошку, организовать уборку, бывало, и делился свежими впечатлениями очередного визита в область. Беседа продолжалась не менее получаса-часа. Но мне так и не удавалось высказать волнующие меня проблемы. Все было мило, сердечно, и я уходил, обогащенный чем угодно, только не тем, за чем приходил. Чяще всего встреча заканчивалась комплиментом:
— Вы не хуже меня знаете, что делать в кино, я профан в этом деле... Заходите, всегда рад видеть.
Мне хотелось спросить: а слышать? Но он уже прижимал к уху трубку, давая понять — все.
Помощник Виктор Крюков укоризненно качает головой:
— Тебя хоть не пускай к нему, считай час пролетит. У меня телефоны раскалились, у всех вопросы.
Я пожимал плечами:
— С начальством не спорят, ему внимают. Учил жить.
Виктор засмеялся:
— Долгоиграющий... Бывает, на бюро заведет шарманку, часа на четыре, а остальные, как школьники — сиди и кивай головой, согласны, мол. Ну, да ты его знаешь...
Думаю, Петр Миронович немножечко хитрил, понимая, что не творческие проблемы привели меня к первому лицу республики, а что-нибудь насчет капиталовложений или квартир для кого-то из подопечных. И секретарь ЦК Саша Кузьмин жаловался:
— Иногда заведется, членам бюро рот не даст открыть.
Машеров сохранял прежний стиль бережного отношения к кадрам, тщательной проработки политических и экономических проблем, не спешил проявлять особого рвения в выполнении директив центра. Но однажды громыхнул явно непродуманным решением: всем советским ведомствам
Чтобы понять нелепость предлагаемой реформы языка, надо понять отношение белорусского народа к родной «мове». Хотя в XVI веке белорусский язык имел статус государственного в Великом княжестве Литовском и Речи Посполитой, авторитета среди населения он не имел и с легкой руки помещиков — польских панов, а также «благородных» российских помещиков и чиновников считался «холопским», «хамским». Каждый, кто чуть поднаторел в грамоте, норовил говорить по-русски, а та часть населения, которая тяготела к Польше (преимущественно католики), старалась овладеть польским. Кстати, и зарождавшаяся белорусская литература (Цетка, Дунин-Марцинкевич) начиналась по-польски, тем более что колыбелью молодой культуры был польский город Вильно. Родной язык, как и до сих пор, имел хождение в быту, но едва белорус вырывался за пределы родного закутка, он старался говорить «по-благородному». И это стало неотъемлемой частью народной культуры. Однажды Мазуров послал меня в город Крупки, чтобы уладить конфликт между властями и населением. Там взамен развалюхи построили прекрасную типовую школу, но 1 сентября никто в нее не пришел, а все потянулись в развалюху. Оказалось, что преподавание в новом дворце просвещения будет вестись на белорусском. Никакие уговоры не дали результата. Практичные мамаши и папаши рассуждали просто: ну, окончит наше дитя белорусскую школу, и дальше пределов республики ему хода нет. На родном языке мы говорим дома. А если любимое чадо захочет учиться в Москве, Ленинграде, Свердловске, Киеве, как будет сдавать экзамены? Мало того, что сочинение писать по-русски, даже математику не сдашь, если перпендикуляр произнесешь как «старчмак». Переводчика таскать с собой прикажете? В доводах родителей, понятное дело, не обошлось без перехлестов. Иные в духе прежней «панской» традиции родной язык считали «хамским», и переубедить их никто не мог. Однажды вопрос о государственном языке возник на пленуме Союза писателей, но Мазуров решил его просто: у белорусского народа два родных языка — белорусский и русский. А вот вы, уважаемые «письменники», объясните, почему ваши дети учатся только в русских школах? Чтобы восстановить справедливость, издали распоряжение: при поступлении в технический вуз сочинение писать на любом из двух языков, а филологи сдавали два предмета — русский и белорусский. Конфликт улегся, а Петр Миронович подогрел его. Переход совершался туго. Помню, как на одном из совещаний секретарь могилевского обкома партии Нина Снежкова с бойкостью необыкновенной читала по бумажке речь на белорусском. Было жалко смотреть, как она путала слова, сбивала ударения, и, всегда остроумная и веселая на трибуне, на этот раз закаменела лицом и тараторила с деревянной интонацией, будто иностранка. Особенно забавно было слышать ленинские цитаты, переведенные на белорусский, словно бы не он писал. Меня всегда повергало в недоумение: во всем мире признаком культуры считалось цитировать философа ли, политического деятеля на языке оригинала, а в Белоруссии, где русский знали одинаково с белорусским, библиотечные полки были забиты переведенной классикой марксизма-ленинизма. Притом языкового запаса в белорусском не хватало, и тексты изобиловали словесными новоделами, которые сами требовали перевода. Большинство томов старели ни разу не востребованными.
Думалось, что эта нелепая затея с всеобщим переходов на «мову» пройдет, как детская корь, но Петр Миронович от своего не отступался. Была такая форма работы с активом: семинары-совещания, проводившиеся раз в квартал. На них собирали со всей республики руководящий партийный советский актив и специалистов по разным направлениям деятельности. Приспела пора идеологии. Позвонил секретарь ЦК Кузьмин и предупредил, что меж иными докладами стоит и мой, о проблемах развития кинематографии. Время на доклад — 20 минут.
Я тщательно подготовился к семинару, записал текст выступления, точно рассчитал по времени. Вышел на трибуну и обстоятельно рассказал об истории и буднях белорусской кинематографии, ничего не приукрашивая и не утаивая недостатков и трудностей в работе. Текст в меру снабдил цитатами, шутками, забавными примерами. Аудитория была для меня самонужнейшая — секретари обкомов, горкомов и райкомов партии, писатели, ученые. Каждый из них мог быть и помехой, и помощником в работе. Я особенно напирал на необходимость помощи съемочным группам, и, кажется, нашел сочувствие. По окончании мне поаплодировали довольно дружно. Еще разогретый и довольный речью, я повернулся, чтобы сойти с трибуны, но меня удержал голос Машерова: