«Кинофестиваль» длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке
Шрифт:
Сама эта, приведенная выше, тирада давала столько возможностей для протеста, постановки справедливых вопросов и требований, для язвительных комментариев, на худой конец. Только пропали все эти возможности втуне. Я не то промолчал, не то пожал плечами. Что-то в тираде резануло меня, иначе она не отложилась бы в раскромсанной памяти, не уцелела бы, но что резануло, я толком не понял, нужная реакция не состоялась, момент ускользнул.
«В суть всякой вещи вникнешь, коль правдиво ее наречешь». Кому бы ни принадлежали исходно эти слова, даже если они просто придуманы сценаристом «Андрея Рублева», — слова замечательно емкие и точные. В газетном репортаже, да и несколькими страницами выше, я «нарек» себя, сентябрьского,
Обидная, отвратительно обидная характеристика, «Восковая кукла» — и то звучало бы приятнее. Но не ради приятства затеяна эта книга — которая из характеристик вернее?
Обе. И ни одна. Обе подчеркивают, что человек лишен собственной воли. А дело не в воле как таковой. Воля — производная памяти. Даже такой краеугольный камень разума, как убеждения, в основе своей — та же память, обобщенный жизненный опыт, охватывающий не только и не столько учебники и лекции, но и сколько воспоминания детства, тепло родного очага, улыбку любимого учителя и любимой девушки, невзгоды, перепутья, поиски, тупики, головоломки и их решения. Все это, вместе взятое, — и выводы, сделанные в итоге. Отнимите у человека память, и прежде всего память эмоциональную, нравственную, — вот он и станет хоть марионеткой о двух ногах, хоть куклой без хребта. Только марионетки да куклы памяти лишены бесповоротно, а человеческая память — штука упрямая и норовит возродиться. Если, конечно, была.
Признаться, я долго давался диву: к чему было поступать со мной так примитивно грубо? Разве нельзя было, коль на то пошло, сварганить похищение более «цивилизованным» образом — подстроить автомобильную катастрофу, набросить усыпляющую повязку, подсыпать какой-нибудь дряни в питье? Совсем недавно один мой близкий приятель пристал ко мне именно с таким вопросом, и я огрызнулся: отвяжись, правда всегда неправдоподобна. Он «отвязался», его мой парадоксальный ответ вполне устроил. А я вдруг задумался — и да простят меня медики, если впал в упрощение: а что, если парадокса нет и в помине? В плен чаще всего попадали, это любой фронтовик подтвердит, не после ранения, а после контузии. Именно контузия, а не ранение и не отравление, может вести к амнезии — выпадению памяти. А закрепить амнезию — для современной медицины прямо-таки детская задача.
Хотя нет, не такая уж детская. Ведь полной амнезии не было. Информационный слой памяти спецслужбам был нужен, и они его сохранили. Я мог даже сообщить основные факты своей биографии, бесстрастно, словно речь шла вовсе не обо мне. Память не выключилась полностью, а сузилась, обесцветилась, и собственная жизнь вызывала эмоций не больше, чем чужая анкета. Вот именно: во мне не осталось эмоций, никаких, самые заветные понятия превратились в слова. Стихов я, по-видимому, не помнил вообще, а что такое черный иней — просто не понял бы. Преступление почище убийства.
Только дом в блокаде, о котором я рассказывал, устоял и тогда, когда его собратья помоложе рассыпались бы в пыль. Цемент схватывает с годами, а применительно к памяти — чем больше она впитала в себя, тем прочнее. Над ней надругались, ее усыпили, но не уничтожили. Она не погибла бесследно, как того, наверное, хотели бы, а сжалась где-то в подсознании в комок, в неощутимую точку. А настал момент — и встрепенулась, восстала, расправилась с пружинной силой.
И вообще не надо представлять себе дело так, что возможности психотропного воздействия безграничны. Превратить человека на время в куклу — еще не значит обратить его навечно в раба. Можно обкорнать память и потушить волю, можно, вероятно, и вовсе лишить разума: убийцы есть убийцы и, коль увидят в том выгоду, пойдут до конца. Но нельзя навязать разуму то, чего там не было. Готов допустить, что, лишив человека воли, можно вырвать у него подпись — действие короткое и для большинства наших с вами современников почти механическое.
И мало того. Подавив во мне эмоциональную память и повредив память зрительную, но сохранив информационную, спецслужбы в последнем счете оказали себе плохую услугу. То, что вы только что прочли и прочтете вскоре, можно с полным правом назвать реставрацией. Месяцы спустя, перед возвращением на Родину, я проделал целую серию путешествий в помощь памяти. Обзавелся дорожным атласом и, вглядываясь в разноцветные ниточки на картах — ландшафты в памяти стерлись, а номера трасс удержались, — двигался от названия к названию, от города к городу, последовательно опознавая их заново. Маршруты старался составлять хитрыми, неочевидными, но в каждый обязательно включал одну-две важные точки. Так мне удалось разыскать и снять из окна машины, почти на ходу, и «Олд Фелбридж», и казармы — оказывается, я не сомневался, что они расположены при въезде в Брайтон со стороны Льюиса, на трассе А 27,— и многое другое.
Реакция спецслужб на снимок казарм, опубликованный в «Литгазете», была без преувеличения шоковой. Сразу же прекратились, как ножом отсекло, и попытки подвергнуть сомнению авторство моих репортажей, и колкости в мой адрес в британской прессе. Началась полоса полупризнаний-полуоправданий.
Однако я опять забежал вперед, да еще как! Больше не буду.
ЛОНДОН. ПОЗОЛОЧЕННАЯ КЛЕТКА
Впервые я увидел Лондон из окошка очередного «форда». Почему-то все машины, в каких меня возили тогда, были непременно «форды» английского производства, хотя и разных моделей. Договор у них с этой фирмой, что ли, или она своим джеймсам бондам особую скидку дает?
За рулем сидел Чарли Макнот. Было воскресенье, наверное, 25 сентября. Банковский Сити, как всегда по выходным, поражал безлюдьем. У Тауэра, Вестминстера, Бэкингемского дворца, на Трафальгарской площади, наоборот, клубились несчетные туристские толпы, но мы проехали мимо. Чарли объявил, что выходить из машины мне запрещено. Да и как было выйти, если дверцы были оснащены электронными запорами и открывались только с пульта у него под рукой.
Эх, Чарли! Хотел бы я выяснить, что с ним стряслось после того, как он исчез с моего горизонта внезапно и навсегда. Вероятно, он и сам не предполагал, что это произойдет так внезапно и так скоро. Что-то неуловимо отличало его от Хартленда и тем более от Уэстолла, да и от всех остальных. Нет, не только то, что он был моложе и младше чином. И не только то, что все иные-прочие джентльмены появлялись неизменно при галстуках и в белых манжетах, а Чарли предпочитал ворот нараспашку и спортивную куртку. В нем единственном я, пожалуй, время от времени улавливал искру сочувствия. Как я мог ее уловить, если сам был совершенно бесчувствен? Не знаю. Возможно, именно так, как собаки инстинктивно, с первой встречи, разделяют людей на добрых и злых.
Чуть позже, когда я ненадолго обрел способность воспринимать детали, Чарли обмолвился (допускаю, умышленно), что до «Интеллидженс сервис» был репортером. Так, может, журналистская солидарность заговорила? А может, и еще проще. Чарли исправно выполнял данные ему инструкции, но ему было противно их выполнять. Чисто по-человечески он ставил себя на мое место и содрогался. Он не был лицемером, Чарли Макнот. Остальные выспренно именовали себя— цитаты из их дальнейших речей — «защитниками цивилизации от коммунистической угрозы», «первой линией обороны свободного мира». А Чарли, по-моему, нет-нет да и задавался вопросом: что ж это за цивилизация и за свобода такая, если их защищают гангстерскими, бесчеловечными методами?