Кислородный предел
Шрифт:
— Ну, вижу, он тебя не убил.
— Он, — хмыкнул Сухожилов, — меня боится. Но только это как совпало? Ванная, я лично человека видел, который ее с того света. Ну, не может же быть такого, чтобы пятеро по разным ванным.
— А он тебе, спасатель, прямо так, с уверенностью — конкретно в Градской?
— Ну, скорее всего. Вроде там.
— Ну вот видишь — вроде. Значит, где-то еще. У пожарных был на Садовой?
— Глухо. Не видал никто на свете. Круг сужается.
Тут заревел у Сухожилова мобильник.
— Сережа, это Драбкин, — донесся возбужденный голос. — Скажите адрес,
— Драбкин, родной, милый, — взмолился Сухожилов, — ее саму, саму ищите.
— Как только что-нибудь, я сразу вам, конечно.
— Я Драбкина на это дело зарядил, — сообщил Сухожилов Подвигину. — Сегодня опять прицепился — возьмите, пацаны, в компанию. Помочь хочу, мечтаю.
— Он, значит, вправду на пути к монастырю.
— Ну, я бы не сказал, чтоб прям к монастырю. Но крыша пошатнулась основательно. Жизнь, говорит, такая опостылела — без родных, без любви. И вы, мне говорит, мои родные.
В эту самую секунду за спиной с оглушительной наглостью что-то грохнуло. Сухожилов с Подвигиным, как по команде, ринулись назад в квартиру. Кася на кухне стояла потерянно над россыпью фарфоровых осколков.
— Ну вот и попили пивка, — сказал Сухожилов.
— А я не виновата, что они такие скользкие, — оправдалась Кася, обезоруживая свежеиспеченного отца глазищами.
Подвигин метнулся к ребенку, неуклюже ощупал его на предмет повреждений, усадил рывком на стул, так что ноги Каси заболтались в воздухе, и опустился на колени собирать в передник посуду.
— Ты как, — спросил он Сухожилова, — у нас останешься?
— Да нет, поеду к матери. Давно не заезжал.
— А завтра что?
— А в граждан скую авиацию завтра — туда вроде тоже людей. Это будет последняя.
— Отужинать изволишь?
— Плесни-ка мне лучше. — Сухожилов уселся, притянул к себе лэптоп, раскрыл. — Ну, что ты там, Драбкин, где?
— А ко мне, — сказала Кася, подсаживаясь к Сухожилову, — Никита Юсупов в саду пристает. Щиплет и щиплет, щиплет и щиплет. Я говорю ему, отстань, а он не отстает.
— Я бы тоже не отставал, — поразмыслив, признался Сухожилов.
— Э, педофил, — сказал на это Подвигин, ссыпав битый фарфор в помойное ведро, — ты, может бы, лучше пожрал — сырники стынут.
— Ну вот что мне с ним делать? — солидно размышляла Кася.
— Я знаю, что, — уверенно объявил Сухожилов. — Подойди к нему и обними.
— Как?
— Вот так. Обеими руками. Он больше не будет, я тебе отвечаю.
— Он — противный, мне совсем не нравится.
— Да, а кто не противный?
— Вот Андрюша Рожновский, — сказала Кася с затуманившимся взором.
— А Рожновский щиплется?
— Нет, он только толкается и юбку задирает. Надо будет завтра покрасивее трусы надеть.
Посмотрели друг на друга Сухожилов и Подвигин, онемели, на секунду обо всем забыв.
— Ты даешь, Ксеня Сергеевна, — сказал Сухожилов. — Все, отец, ты понял, что тебя ожидает? Готовься женихам стучать по бубнам… О, письмецо в конверте. — Сухожилов
Там о Зое было все с первых лет жизни, разве только комментарии патронажной сестры — «грудь берет охотно и сосет активно» — опущены. Адреса, номера, имущество в виде московской квартиры и записанной на нее итальянской машинки. Сухожилов открывал ссылку за ссылкой. С внимательной ненавистью изучал мужские лица, старые и молодые. Вот он Мартын: скальпель в лапище — будто пластиковый ножик из набора кукольной посуды; в прозоре между белой шапочкой и стерильным намордником — лишь безумные, лишенные любого выражения глаза, вот рука, затянутая в латекс, запускается в разрез под молочной железой: господин — всесилен, бог — бестрепетен. Вот старик какой-то: ее, глаза, Зоины, огромные, в пол-лица, смотрели на него с суровостью святых на православных иконах. Башилов был лыс, гладко выбрит, все выемки, морщины, складки застыли на своих местах — как будто маской крайне слабого, чуть теплящегося снисхождения к тому, что Башилов знал о человечестве как виде, — и больше ни на миллиметр не сдвинутся: так твердеет мягкое железо под неослабно-беспощадным боем. Олег Николаевич. Род. тысяча девятьсот сорок восьмой, живописец, один из лидеров московских художников-«нонконформистов», автор масштабных гротескно-сюрреалистических полотен, отличающихся интенсивным колоритом. В одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмом году эммигрировал во Францию. С две тысячи первого года постоянно проживает…
Сухожилов развернул полотна. Приковался взглядом к мокрозубым, гнилоротым трехголовым существам, порожденным башиловской фантазией. В этом деле он сек «ну не очень, чтобы очень», но чутья хватало, чтобы отделить явление от профанации, убожества, бездарности. Перед ним, гипнотизируя, проходила сейчас череда персонажей-уродов, сформированных ужасным внутренним напряжением и не менее чудовищным давлением извне. Мутантов, раздуваемых пещерными инстинктами, ублюдочных божков, прессуемых в вековечной давильне природы.
Сухожилов пробегал глазами комментарии искусствоведов; все ему было ясно и так, и без них: в прошлом веке и в исчезнувшей империи башиловский месседж истолковывался просто — страшный гнет тоталитарной системы, уродующей души и тела. Но сейчас было ясно, что башиловские монстры заявились к прогрессивному человечеству из такой горячей, темной и, вне всякого сомнения, подземной глубины, что все ужасы ГУЛАГа и маразматичность брежневской поры здесь были совершенно ни при чем, таким неукротимым естеством, такой какой-то первобытной волей к жизни эти существа дышали. Они были оттуда, где залегает раскаленная магма, и в воздухе башиловских картин было разлито дышащее, напряженно пульсирующее, пребывающее в вечном изменении первовещество, которое то застывало в формы антропоморфных чудовищ, то разряжалось в неопознанные бесплотные туманности и газовые взвеси. Поразительно витальный, коренастый сей народец, норовящий занять по возможности больше пространства, своими формами, своей телесной изобильностью сродни взбухающей квашне говорил о многом — о какой-то изначальной несвободе, одновременно и присущей человеку как виду, и разлитой в природе.