Китайское солнце
Шрифт:
Количество согласных и гласных. Какой смысл вкладывается в полую скорлупу событий, — да, бесспорно, лук состоит из того же лука (из обихода описания изъята жало стрелы, впрочем во многих построениях важно не ее завершение в сходящем на нет и несущем отрицание острие, но ее векторное разрастание), смерть состоит из ее предчувствия, снимаемого слой за слоем приближением к слову, любому, которое не схватываемо по определению: каждое понимание оборачивается попыткой представления смысла как величины конечной, завершающейся, исполняющейся в преддверии следующего. Допустим, время путника изводится из отвесной стальной плиты пункта С. Закончится война и запоют птицы. Вдоль старого, разбитого шоссе. Марсель, мы встретимся в Pannakin'e за чашкой шоколада, забытые в снегах и тропах птичьих перелетов, опутанные лозами в изумрудных снегах кромешно летящих страниц, среди трассирующего шороха легчайших, как дуновение Эола, шин горных велосипедов, на краю вселенной, где прикрывая воспаленные бризом глаза, — каждому наяву Европой, Средиземноморьем, архипелагами, чьи имена несметны, как сокровища, растущих кристаллами мгновений: адрес прерывания. Сонм остановленных снов. Взгляд вовлекает в процедуры опознания (что ощутимо унизительно) означающее равнины, на которой некто неопределенного (по-видимому, из-за изрядной отдаленности) возраста и пола выходит на дорогу, то есть, в путь, в метель, в солнце, в опасность, в открытые двери, за которыми
Меланхолия визуальной культуры, бросающая отсветы на отмели воздушных змеев.
Льды, ангелов таянье, победоносные звуки грубы на подъемном мосту, груды щебня, архипелаги вставных челюстей посреди вод многих коррозии, мглистые крики чаек, несколько теперь окончательно невразумительных слов — остаток, с которым придется провести всю оставшуюся жизнь. Конечно, это кажется грустным. С фальшивым воодушевлением и улыбкой развести (кто бы мог подумать!) руками. Добавить — лестницу, невесомый косой свет на чьем-то лице, борьбу на ступенях. Добавить непредсказуемое постоянство и упорство, с которым наделяется существом смерть. Даже прозрачнейшая прядь прозрения в тягость. Имен нет. Утверждение "нет" пронизывает опыт всецело. Exoskeleton. Подоплека истории: "тело есть нескончаемое отречение от него самого, как от внешнего". Или же — отдаление. По причине которого не разглядеть, кто именно движется по равнине. Каждая часть, каждый фрагмент, дробь — бесплотный бессмысленный знак только лишь увеличения скорости в упреждении "целого". Падая в ванной, тело, скользя, исторгает из себя пенный поток крови. Причины не ясны. Одиночество мыла — последняя инстанция непроизносимого, стираемого стирающим. Мы таем одновременно, затаив в глубине души ни на что не годные снимки пейзажей. Душа не что иное, как рисунок пор в скрупулезном переложении на рисовую бумагу. Небо состоит из гласных и согласных, затем из имен нарицательных, нитей и последующего от-речения, исправленного языком. Телефон и стрелковое оружие (продолжай сам) — голос грома, ухо воды, рука молнии. Мифологическое протезирование. Смерть гонит свои стада по вполне привлекательной местности. Лилии, асфодели, асфальт. Узнаешь? Слева на фотографии она, а там, между двух голов, окончательно выцветших от выстрелов в упор, кажется, я… Что значит кажется? Нет, не помню. Ты обязан был там быть! Наконец, существуют объективные доказательства. Таковы замечания. Их надо учесть при следующем обращении к повествованию. Также необходимо произвести некоторые замены. К тому же, например, дать сноску для предложения: "поскользнувшись на обмылыше, падая в ванной… протагонист раскроил череп (sic!) разбил голову о край металлического аптечного шкапчика, — так как, невзирая на очевидное сходство, авторская реминисценция вовлекает в круг ассоциаций вовсе не смерть Марата, но отечественный триллер, посвященный лидеру освободительного движения (одного из движений), ставшего жертвой коварного предательства соратниками в ходе партийной борьбы, в результате чего в осенний холодный день среди ваз с астрами, беспорядочно расставленных где попало (в самой ванной астры уступали место букетам сухих хризантем), его убивает приходящая служанка, одетая в крепдешиновое, горчичного цвета платье с открытой спиной, сделав вид, что ей внезапно понадобилось что-то в ванной комнате, и что было, вне сомнения, превратно истолковано лидером (секс, как мы узнаем позднее, есть тривиальная проекция любопытства), плывшем по остывающей воде в ладье мыльной пены с мокрой корректурой победоносной речи в охладевающих мраморных руках, которую этим вечером надлежало произнести перед парламентом, методично, подобно осадной артиллерии, обрушивая аргумент за аргументом на головы растерянных коллег. К этому месту относится предложение о реках коррозии и таянии ангелов во льдах стекол сходства. Что в итоге? Аэропорт J.F.K.? Литераторские мостки? Лафет и далекий от выгод Шопен?
"Я на минуту" — сказал, втискиваясь в дверь боком, о. Лоб. — "Слыхал? Они сравнили убийство г-на Г. с убийством Марата! Ни много, ни мало! Прямо в подъезде из АК. О Боже, я растекаюсь куском сливочного масла на сковороде… надеюсь, ты внял моему совету и поместил соответствующее примечание, в котором должен был указать на порочность, и того страшней — наивность подобного подхода! Невыносимая жара, просто невыносимая, — кто ответит мне, как жить в такую погоду?"
"Я спрашиваю, где мы живем? — внезапно задался вопросом о. Лоб. И без промедления посторонним голосом
Мы проводили время на мостах, уставясь в бегущую внизу воду. Удилища ломались в отражениях. Косо натянутая леса дрожала, будто ей сообщалась тоскливая сила жаждущих мертвых. Ничего не уходило. "Молодость моя прошла", говорил он обычно, завертывая к локтю рукав, чтобы протянуть руку через весь стол к блюду с жарким. Имя собственное "Диких" в дальнейшем изменится на "Турецкий". Такова хитрость. Мелкая, короткая, но с худой овцы и шерсти клок. Дела нашей конторы шли туго. "Сочинение стихотворных поздравлений, помощь начинающим писателям" утратили былую притягательность. В стране, где прошла моя жизнь, все хотели стать писателями. И становились. Дело вкуса.
— Дело не в поздравлениях, — однажды сказала Вера, кутаясь в шаль.
— Дело в другом, — согласился я.
— Так вот, к нам обратился молодой человек с просьбой просмотреть его рукопись. Ему хочется сделать из нее… роман, может быть, повесть. Неважно. Думаю, тебе не нужно объяснять, что это может для нас означать.
— Не нужно мне объяснять.
— И хорошо. Дело облегчает то, что материал позволит не тратить не него слишком много времени. Посмотрим и издадим.
— Если я правильно понимаю, он пытался что-то написать, и у него не вышло.
— Нет, у него все вышло.
— А за что молодой писатель будет нам, то есть мне, платить?
— Он не молодой писатель. И платить он будет нам. То есть мне, а я тебе.
Но мы оба давно знали, что контора доживает последние дни. Как и то, что последняя случайная возможность ничего не изменит, даже если она явится в лице Набокова или Бердяева. И, вообще, ничто ничего не меняет. И, главное, никогда не меняло. Я ей так и сказал:
— Вера, сколько можно курить! От тебя несет всеми пожарами всех времен! И потом, ты сама видишь, что встреча с юным писателем ничего в корне не изменит. Предположим, я возьму рукопись, прочту, — ну, разумеется, ради тебя… Кстати, откуда мне знать, а вдруг в ней на самом деле откроется что-то необыкновенное? Но я повторяю — тебе все равно, в стену горохом — даже если нам заплатят три копейки, ничего не изменится. Видишь ли, — сказал я и ловко выпустил изо рта несколько колец, — тут дело не в рукописи, не в молодом человеке. И ты это знаешь лучше моего. Удивляет другое. Умонепостижимо, но я до сих пор просто понятия не имею, ради чего ты затеяла это, с позволения сказать, дело?
— Почему ты спрашиваешь об этом только сегодня? Почему это тебя не волновало прежде?
— Потому что раньше я не думал о том, с какой стороны будут стрелять, когда я выхожу с тобой из подъезда.
— Теперь многое проясняется, — протянула она.
— Что проясняется?
— Во всяком случае то, почему ты в последнее время упорно отказываешься со мной поужинать!
— Если мне не изменяет память, в последний раз меня приглашали ужинать года четыре тому, в день, когда расцвели первые вишни!
— Тогда действительно расцвели вишни? — с подозрением в голосе спросил о. Лоб.
— Какое это теперь имеет значение, — ответил я.
— Тогда, наверное, имело. Ну, а рукопись? — справился он.
— Какая рукопись?
— Ничего не понимаю, ты сказал, что она тебе дала рукопись…
— Что ты, собственно, имеешь в виду?
— Вот это я и имел в виду, — шепнул о. Лоб в кафе, после того, как незнакомый человек с приветливой улыбкой осведомился, когда будут готовы его "заметки". На подсевшем к нашему столу хорошо сидел легкий светлый костюм. Галстук производил также приятное впечатленние. Очевидно было, что галстук в гардеробе не одинок. Слегка воспаленные глаза говорили о том, что их обладатель либо проводит дни на пляже, либо начинает наливаться с утра. Я склонился к последнему, поскольку не смог отыскать на лице никаких следов загара. Их не было, равно как и следов какой бы то ни было заинтересованности, хотя таковая прозвучала в голосе.
— Это зависит, — сказал я ему. — Видите ли, мы сейчас основательно загружены работой. А вы автор, который передал нам рукопись? Ну, придется набраться терпения.
— Ладно, — сказал человек, протягивая мне руку, — мне терпения не занимать.
— Турецкий, — добавил он. — Я то подумал, что, если нам придется вместе работать, наверное, нужно знать как кого зовут. Моя фамилия: Турецкий.
О. Лоб схватил руку Турецкого и затряс ею в воздухе.
— Конечно, сотрудничать, — Лобов, — сказал он. — Зовите меня просто Лобов.
— Вы тоже работаете в издательстве? — спросил Турецкий.
— Да, конечно, со дней начала. По мере возможностей. В отделе писем.
Я попытался представить, какого рода словесность придется читать. Не сумел. Не смог. В кафе было накурено. Из-за музыки посетители, в большинстве своем художники, да и все остальные, другие, но тоже, скорее всего, художники, или вовсе не художники, говорили друг с другом утомительно громко. В углу сидел не художник, хотя философ. Он понимал очень много, не подавая вида, что не успевает понять всего того, что задумал когда-то понять. С утра до ночи без устали он мотался по городу с лекциями, а вечерами работал маркером в биллиардном клубе у Никольского собора.