Кивни, и изумишься! Книга 1
Шрифт:
– Ладно, – решил Боб, – бери этот и езжай вперед. Главное – сфотографировать, а обмерить можно и в темноте.
Мы поменялись велосипедами, и я помчался. Шел «пёр», как мы выражались, шла удача – ее не следовало упускать.
Меня трясло на корнях, колючие ветки хлестали по лицу; когда начинался песчаный подъем, я бежал, толкая тяжелый велосипед перед собой. Аппарат колотил меня по спине, а экспонометр раскачивался на груди из стороны в сторону. Промелькнула одна деревня, другая. Какая из них Быково, я не знал: пора сенокоса, и спросить не у кого, а соскакивать с седла, разыскивать «языка» времени не было. Я просто искал глазами силуэт церкви. Навстречу – паренек вскачь
– Где Быково?
– Вы ее проехали, дяденька. Во-он она!
Вернулся. И сразу стало ясно, что делать нам здесь нечего. Я все же сфотографировал то, что осталось от церкви, – для отчетности. Подъехал Боб. Мы навели справки, перекурили и не спеша двинулись обратно. Когда въехали в Белавино, Боб сказал:
– Давай зайдем тут к одной… Познакомлю.
(Он уже всюду здесь побывал, пока я возился с кроками у церкви.)
Мы прислонили велосипеды к забору, прошли мимо пылившихся на штакетнике кувшинов и стеклянных банок и поднялись на крыльцо. Боб уверенно толкнул дверь, и мы вошли в темные сени.
– Держись за меня, – сказал Боб и постучал.
За столом у окна сидела старушка, не по-деревенски прямая, опрятная, в накинутом на плечи вязаном платке.
Это была учительница здешней школы. Шестьдесят лет назад юной выпускницей Бестужевских курсов приехала сюда из Петербурга «вместе с товарищами» (как она выразилась), сжигаемыми, как и она, святой любовью к народу. «Товарищи» устроились на работу по соседству, в барановской усадьбе Родзянко, которую, кстати, спасли в семнадцатом от мужицких поджогов и вырубок, а она с тех пор так и жила здесь, в Белавине, сначала стоически свыкаясь с деревенским бытом и одиночеством, а затем и не замечая всего этого: отсутствия электричества, элементарных удобств, мыла, сахара, интересных воспитанных людей, мужской ласки… Весь энтузиазм нескольких поколений русской интеллигенции ушел на вскапывание огорода, выращивание картошки, запасание дров и керосина, топку печи, таскание воды из колодца, полоскание белья в проруби, да еще на обучение грамоте белоголовых «скобарей», которые уходили потом на Гражданскую и на Отечественную, в город и в лагеря, и никто не возвращался обратно, а «товарищи» померли давно или были ликвидированы; от прошлого остались лишь пожелтевшие кружевные воротнички, прямая спина, лучистая доброта в выцветших глазах. Она одна теперь тихо наблюдала ход истории в его обыденном преломлении – седая мышка, бессребреница, мудрый тростник…
(А вот старик из Встеселова, рассказавший, как в двадцатом, когда он служил в Москве, к ним в Спасские казармы затесался однажды маленький лысый человечек и все приставал к солдатам: как да что? Солдаты отругивались от дурака и гнали его прочь, а потом появился громадный матрос и бухнул, что сейчас перед ними выступит Ленин…
А вот коренастый мужчина, который возле замечательной лукинской церкви XVIII века, спокойно глядя на нас светлыми глазами, рассказал о том, как просидел в этой церкви все лето сорок первого, дожидаясь своей очереди: немцы регулярно расстреливали военнопленных, когда их накапливалось слишком много и не хватало для них места… Рассказывая, он прикасался пальцами к кирпичной стене и словно поглаживал ее, как, наверное, поглаживал и тогда. И каждое утро он проходит мимо нее по дороге на ферму…)
– Где бы нам переночевать? – обратились мы к Ване, возвращая ему велосипед с шоферской баранкой вместо руля.
– Да хоть у меня.
Он так и сказал: «у меня». Это был угрюмый паренек лет четырнадцати. Введя нас в избу, он объявил:
– Мать,
Она налила нам молока («Пейте пока это, а сейчас парное будет») и нарезала черный глинистый хлеб.
– Что бы вам еще-то дать, нет у нас ничего.
– Принеси им сала, – сурово проговорил Ваня из угла.
Мы пили молоко из белых эмалированных кружек и ели хлеб с салом, а она вышла к корове. За окном скользили последние лучи солнца, но в доме было уже сумрачно. На лавке, укрытый с головой грязной овчиной, похмельным сном спал мужчина: из-под тулупа виднелся протез вместо ноги. Стены были оклеены пожелтевшими газетами 48-го года. Ваня возился по хозяйству: выходил и возвращался, шаркая сапогами.
Вернулась мать и налила нам парного.
– Пейте, не стесняйтесь, ишь как исхудали!
Она присела за стол и стала смотреть, как мы едим. Нам с Бобом и впрямь досталось сегодня. Она вздохнула несколько раз, потом сказала:
– Пойти воды, что ли, принести…
– Сиди, я принесу, – сказал Ваня.
Когда мы допили молоко, она заговорила с нами. Она спросила, что нового в Москве. Мы ответили, что уже давно оторваны от цивилизации и не знаем, что делается в мире.
– А вот по радио передали: американцы на Луну высадились. Неужто правда?
– Все может быть, – сказал Боб, посмотрел в окно и прибавил задумчиво: – Глухомань у вас тут. Леса, озера… Ни дорог, ничего. Как же немец сюда добрался?
– Добрался, – ответила она. – Их здесь человек десять стояло, в Белавине. А нас – одни бабы (мужиков-то на войну позабирали). Когда враг близко подошел, нам из центра приказали коров на восток гнать. Мы и ушли с коровами. Но недалеко ушли: уж все вокруг занято было. Две недели, наверное, по лесу мыкались, потом голодать стали. Вернулись, а тут уж эти. Потом, когда наши пришли, разбираться стали: кто виноват, что коров немцам отдали? Виновных стали искать…
Ваня возвратился с водой и, взяв топор, опять вышел. Мы тоже вышли на крыльцо. Ваня в сумерках постукивал топором. Мать вынесла нам две телогрейки и овчину:
– Постелите себе на сеновале.
Сеновал оказался тут же, в доме, на чердаке; мы взобрались туда по приставной лестнице. В потемках, наугад, расстелили на сене телогрейки и мою штормовку, в головах бросили наш небольшой мешок с теплыми вещами, рулеткой и папкой, потом спустились и, присев на крыльце, закурили перед сном. Появился Ваня:
– Может, клуб наш хотите посмотреть?
Даже в густых уже сумерках я почувствовал, как ему хочется, чтобы мы с ним пошли.
– Пошли, Боб?
– Чего я там не видел?
– Пошли-пошли!
Клуб размещался в бывшем поповском доме – в избе, которая была чуть больше и лучше остальных. На крыльце сидели несколько девушек лет пятнадцати-шестнадцати, и бегали, задирая их, мальчишки. Ваня широко повел рукой:
– Вот наша молодежь.
Нас разглядывали и пересмеивались. Ваня отомкнул замок на двери, и мы вместе с «молодежью» ввалились. Зажгли две керосиновые лампы. Вдоль бревенчатых стен стояли лавки. Одна стена была выпилена посередине, и комната за ней с поднятым полом служила сценой.
– Там и зарезался наш поп, когда церковь закрыли, – сообщили нам мальчишки. – Косой зарезался.
– Не косой, а ножом. Горло себе перерезал.
– А под церковью он, говорят, клад спрятал перед смертью. Только найти никто не может.
– Говорят, он сам иногда приходит и проверяет, цело ли. И плачет по ночам.
– А чего ж он плачет?
– Кто его знает… Жалко, наверное, что без дела лежит.
– У нас тут один хотел найти, да свихнулся. Федя-дурачок…
– А там, говорят, золото…