Клад адмирала
Шрифт:
Так выстраивалось в планах. А что в итоге? Для себя – двадцать лет тюрем. Сестра, жившая под Шадринском с мужем-агрономом, загнанная на крышу продразверстовцами, упала оттуда и разбилась. Муж ее за месяц до гибели расстрелян по причине дворянско-поповского происхождения. Где-то мытарятся трое племянников, если живы… В таких вот раздумьях дни перетекали в ночи, ночи – в дни, дни – в недели. Недели складывались в месяцы, месяцы – в годы. Он привык, и казалось, так будет всегда. Хотя он понимал, что такое его положение связано с затянувшейся войной.
О
О победах Хлястиков говорил с радостью, но все равно как-то буднично, отстраненно. Возможно, у него, как и у Тютрюмова, с трудом укладывалось в сознании то, что происходило где-то за многие тысячи километров.
Однако Хлястиков вдруг сам в один из майских дней стал рассказывать, что сменился начальник лагеря. С непривычным для Тютрюмова многословием, чуть не взахлеб, расхваливал нового: теперь это молодой, прибывший с фронта после ранения дважды орденоносец майор Никитинский. И порядки теперь другие – вольготной бездельной жизни конец. Новый начальник уже избавился от тех, кто давал поблажку, потакал врагам народа. Отныне, если кто-то будет, как при прежнем начальнике, бездельничать, отлынивать от работы, давать норму меньше трехсот процентов, живо угодит в холодный или горячий карцер. Зато тем, кто будет стремиться искупать свою вину ударным трудом, не щадя себя, по-стахановски помогать Красной Армии в тылу ковать победу над внешним врагом, увеличат пайку, обеспечат кормежку горячими обедами. Для них будут даже, майор Никитинский сказал, крутить кинокартины раз в месяц. Но уж это, правда, для самых-самых отличившихся ударников.
Тютрюмов слушал восторженный рассказ Хлястикова о новом начальнике и думал, что смена руководства лагеря «Жарковка» как-то – и очень скоро – обязательно коснется и его. Причем коснется не лучшим образом. Предчувствие не обмануло. Спустя десятидневку Хлястиков привел его к новому начальнику.
Майор Никитинский – мужчина лет тридцати, недурной внешности, чисто выбритый, с волнистыми ухоженными волосами, одетый в гимнастерку с посверкивающими на плечах погонами двумя синими просветами, с орденами Красной Звезды, Боевого Красного Знамени и с нашивкой за ранение на груди – сидел в просторном кабинете за рабочим столом, на котором возвышались массивный письменный прибор, аппарат телефонной связи и лежала пачка папирос «Казбек». За спиной майора висел огромный портрет Сталина в раме, еще одно изображение вождя – бронзовый бюст под стеклом – на приземистом несгораемом шкафу.
– Привел по вашему приказанию, товарищ майор, – сказал Хлястиков, ткнув стволом автомата в спину замешкавшегося на пороге Тютрюмова.
– Как тебе здесь живется, Тютрюмов? –
Тютрюмов промолчал.
– Ты не можешь быть недоволен жизнью, – продолжал майор. – Свежий воздух. Пули вокруг не свистят. Работой не обременен. По сравнению с другими ты здесь прямо-таки как в раю.
Опять Тютрюмов промолчал.
– Может, у тебя есть жалобы?
– Нет.
– Я знаю, Тютрюмов, в молодости ты несколько лет провел за границей, хорошо говорил по-французски. Язык не забыл?
– Не забыл.
– Тогда скажи, будь добр, по-французски: «Я всем доволен. Я живу здесь как в раю».
– Je suis content 'a tout. J’ habite ici comme 'a paradis, – сказал Тютрюмов.
– Красиво звучит. Наверное, язык немножко напоминает тебе молодость…
– Напоминает.
– Тогда поговори еще. Скажи что-нибудь. Скажи: «Я знаю, где спрятано золото, много золота».
– Je sais o'u on cache or, beaucoup d’or.
– Теперь: «Это золото я сам спрятал».
– Je sais cach'e cet or moi-m^eme.
– Молодец, похвалил майор. – Точно не забыл. И произношение хорошее. Правда… Ну да, ты же бельгиец. Продолжай: «Оно не принадлежит мне. И я готов отдать его Родине во имя победы над врагом.»
– Jl n’appartient 'a moi… – начал и умолк Тютрюмов.
– Продолжай, я жду. Je suis pret 'a le remetlre 'a la Patrie ou nom de victoire sur l’ennemle. Можешь сказать по-русски, – сказал майор, выдержав паузу. – Не хочешь. Ни на каком языке сказать не хочешь. И Родине отдать золото не хочешь.
Конвоир, рядовой Хлястиков, стоял по стойке «смирно», смотрел на своего высокого начальника и на привилегированного зэка. Майор Никитинский обратил взор на него:
– Ну-ка, Хлястиков, живо доставь сюда из лазарета заключенную – фельдшерицу Наумову.
Рядовой Хлястиков, чуть было лбом не протаранив дверь, кинулся исполнять поручение начальника лагеря.
Не успел майор Никитинский, чиркнув спичкой, до половины выкурить папиросу «Казбек», конвоир вернулся, ведя перед собой русоволосую красивую девушку лет двадцати трех в белом медицинском халате.
– Подойди ближе к столу, – велел майор.
Молодая заключенная фельдшерица Наумова повиновалась.
– Раздевайся, – прозвучал следующий приказ.
– Зачем? – дрогнувшим голосом испуганно спросила фельдшерица.
– Здесь я отдаю приказы. И мне лучше знать, зачем я их отдаю, – властно, с ледяными нотками в голосе, не повышая тона, медленно выговаривая каждое слово, прочеканил майор. – Живо раздевайся догола!
Боковым зрением майор следил, как краснея от страха и стыда молодая фельдшерица стала торопливо, путаясь пальцами сначала в пуговицах халата, потом – в застежках платья, раздеваться в присутствии начальника, зэка Тютрюмова и конвоира Хлястикова.
Не находя места, куда положить одежду, клала ее рядом с собой на пол. Чуть не упала, когда нагнулась, стягивая с округлых бедер трусики.