Классное чтение: от горухщи до Гоголя
Шрифт:
Слова вольный и свободный повторяются в этой короткой программе четырежды!
Однако друг свободы не был отчаянным революционером. Он не отрицал современную ему российскую государственность, а стремился улучшить, усовершенствовать ее изнутри. Между прочим, благодаря покровителю Фонвизин стал богатым помещиком. За воспитание наследника Н. И. Панин получил в подарок девять тысяч крепостных и половину роздал своим секретарям. Фонвизину досталось 1180 крепостных душ, он, по тогдашним меркам, стал крупным душевладельцем и нисколько не тяготился этим положением.
Как и большинство литераторов-государственников XVIII
В 1777-1778 году Фонвизин оказывается в стране, из которой распространялись идеи Просвещения (это было его второе заграничное путешествие). Подробные письма из Франции графу П. И. Панину, брату покровителя, стали одним из первых и лучших описаний Европы русскими наблюдателями (Белинский отдавал фонвизинским письмам-очеркам преимущество перед «Письмами русского путешественника» Н. М. Карамзина).
Итог путешествия оказался удивительным. Из Франции Фонвизин вернулся большим патриотом, чем был до поездки. Он, конечно, заметил в стране Просвещения «много чрезвычайно хорошего и достойного подражания». Но доминантой писем становятся пренебрежительная насмешка или резкая сатира. Путешественнику не нравятся ни состояние городских улиц, ни парижские женщины, ни деловитость и расчетливость французов, ни их веселье.
Но главным становится принципиальное неприятие общественного устройства Франции. Оказывается, крепостное право не так уж плохо и не мешает счастью несвободных русских мужиков в сравнении с со свободными французскими пейзанами. «Сравнивая наших крестьян в лучших местах с тамошними, нахожу, беспристрастно судя, состояние наших несравненно счастливейшим».
То же чувство вызывает и русская жизнь в целом: «. Если кто из молодых моих сограждан, имеющий здравый рассудок, вознегодует, видя в России злоупотребления и неустройства, и начнет в сердце своем от нее отчуждаться, то для обращения его на должную любовь к отечеству нет вернее способа, как скорее послать его во Францию. Здесь, конечно, узнает он самым опытом очень скоро, что все рассказы о здешнем совершенстве сущая ложь, что люди везде люди, что прямо умный и достойный человек везде редок и что в нашем отечестве, как ни плохо иногда в нем бывает, можно, однако, быть столько же счастливу, сколько и во всякой другой земле, если совесть спокойна и разум правит воображением, а не воображение разумом» (П. И. Панину, 20/31 марта 1778 года).
Итогом сравнения там и здесь становится афоризм: «Кто сам в себе ресурсов не имеет, тот и в Париже проживет, как в Угличе» (Родным, апрель 1778 года). Как и всякое острое словцо, фонвизинская фраза эффектна, но ее можно понять по-разному.
Так может сказать увидевший свет странствователь, живущий, однако, «сам в себе», по собственному календарю и собственному уму: он носит свой мир с собой. Но можно вообразить эту фразу и в устах чванливого домоседа, который не ступал за порог собственной усадьбы, но все равно знает, что у нас – в
Биограф Фонвизина П. А. Вяземский высказался о фонвизинских письмах определенно, но нелицеприятно: «.Большая часть его заграничных наблюдений запечатлена предубеждениями, духом исключительной нетерпимости и порицаний, которые прискорбны в умном человеке» («Фонвизин», 1848).
Однако и русскую жизнь Фонвизин оценивал столь же резко. В Петербурге он постоянно жаловался на бессмысленность и пустоту придворной жизни, скуку, одиночество. «Я не знаю сам, отчего прежний мой веселый нрав переменяется на несносный. То самое, что прежде сего меня здесь смешило, нынче бесит меня. ‹...› В свете почти жить нельзя, а в Петербурге и совсем невозможно. ‹...› Народу было преужасное множество; но клянусь тебе, что я со всем тем был в пустыне. Не было почти ни одного человека, с которым бы говорить почитал я хотя за малое удовольствие. ‹...› Честному человеку жить нельзя в таких обстоятельствах, которые не на чести основаны» (Родным, 23 и 24 января 1766 года).
Рассказ же о последнем, четвертом заграничном путешествии (1786-1787) начинается жалобой на болезнь и объяснением в ненависти столице древней: «Совет венского моего медика Штоля и мучительная электризация, которою меня бесполезно терзали, решили меня поспешить отъездом в чужие краи и избавиться Москвы, которая стала мне ненавистна. Сия ненависть так глубоко в сердце моем вкоренилась, что, думаю, по смерть не истребится» («Отрывки из дневника четвертого заграничного путешествия», 13/24 июня 1786 года).
Увенчивается эта поездка сценой у киевского трактира: «Дождь ливмя лил. Мы стучались у ворот тщетно; никто отпереть не хотел, и мы, простояв больше часа под дождем, приходили в отчаяние. Наконец, вышел на крыльцо хозяин и закричал: „Кто стучится?" – На сей вопрос провожавший нас мальчик кричал: „Отворяй: родня Потемкина". Лишь только произнес он сию ложь, в ту минуту ворота отворились и мы въехали благополучно. Тут почувствовали мы, что возвратились в Россию» («Отрывки из дневника четвертого заграничного путешествия», 18 августа 1787 года).
«Родней», именем которой открылись ворота, оказывается Г. А. Потемкин, соученик Фонвизина по гимназии, ставший фаворитом Екатерины II, известным полководцем и постоянным недоброжелателем драматурга.
Фонвизинское чувство к России можно назвать любовью-ненавистью: он тосковал в ней и тосковал без нее. Эта странная болезнь заразительна: она отзовется у Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Салтыкова-Щедрина.
Писатели XVIII века были еще очень узкой группой. Они жили близко, тесно, все время наталкиваясь друг на друга. Их можно мысленно собрать в одном, сравнительно небольшом зале. В детстве Фонвизин повстречался с Ломоносовым. А с ним, причем в доме Г. Р. Державина, успел познакомиться И. И. Дмитриев, известный поэт, друг Карамзина.
В последние годы Фонвизин мучительно болеет и безуспешно лечится. 30 ноября 1792 года он, с трудом передвигаясь, поддерживаемый двумя молодыми офицерами, появляется на приеме у Державина. «Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела: обе поражены были параличом; говорил с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым и диким, но большие глаза его быстро сверкали. ‹...› Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться».