Клавесин Марии-Антуанетты
Шрифт:
Черная женщина вытянула руки к луне и продолжила:
– Я верно служила тебе, почему же ты сейчас отворачиваешь от меня свой лик? Почему же ты берешь под свое покровительство эту чужестранку? Услышь меня, госпожа, повелительница перекрестков, владычица лунного света! Услышь меня, великая Геката, рыщущая в темноте, преследующая свою добычу в ночи! Блуждающая среди могил, не касаясь ногами земли, трехликая, змееволосая! Услышь меня, Геката, великая матерь тьмы, повелительница колдовства! Заклинаю тебя черной собакой, черным вороном, черной змеей!
Но край облака набежал на луну,
Черная женщина бессильно застонала и попятилась, а Лиза, воспользовавшись ее замешательством, бросилась наутек.
Она пробежала совсем недалеко, свернула за угол – и вдруг оказалась на ярко освещенном проспекте.
Даже посреди ночи здесь ярко горели огни реклам, мимо проезжали многочисленные машины.
Лиза вспомнила, как неудачно закончилась ее предыдущая попытка остановить ночного «бомбиста», но она слишком устала и измучилась, чтобы бояться. Подойдя к краю тротуара, она решительно подняла руку – и тут же рядом с ней остановились видавшие виды старенькие «Жигули». Лиза наклонилась и взглянула на водителя. Это был пожилой дядечка самого простецкого вида, и она решилась – села в машину и назвала адрес своей подруги.
До Пяти Углов она добралась быстро и без приключений, единственным минусом можно было назвать излишнюю болтливость водителя, который за двадцать минут успел рассказать ей историю своей жизни – каким он был замечательным конструктором, как его ценило начальство, как уважали коллеги и сослуживцы… Впрочем, после всего пережитого это было Лизе нипочем.
Софочка внезапно проснулась, приподнялась на кровати, словно ее подбросила неведомая сила.
В спальне горела свеча, ее колеблющееся пламя отбрасывало на стены неровные, таинственные тени. Со стены глядели иконы – суровые, мрачные, печальные лики. И на пороге комнаты стоял сутулый, печальный – папенька.
– Прости, душа моя! – проговорил он, приближаясь. – Прости, что разбудил тебя. Я не хотел будить, хотел только перекрестить – на прощание.
– На прощание?! – вскрикнула она, вскочив в постели, позабыв, что она в одной рубашке. – На прощание?!
Такой смертной тоской дохнули на нее эти слова, такой безнадежностью!
– Ты же знаешь, друг мой, – проговорил он, подходя ближе с ласковой, слабой, виноватой улыбкой. – Ты знаешь, что я уезжаю в Таганрог. Дела мои меня призывают, долг мой!..
– Неправда! – воскликнула Софья резким, несправедливым голосом, заранее стыдясь своих слов. – Неправда! Не долг вас призывает – вы просто любите уезжать, оставляя тех, кто вас больше всего любит! Каждый год вы куда-то уезжаете, каждый год!
– Правда, Софочка… – проговорил он виновато, усаживаясь к ней на постель. – Видно, так я устроен: только в дороге, только в коляске чувствую себя спокойно… только в коляске оставляет
– Вины? – вскинулась Софа. – Да в чем же вы виноваты? В чем и перед кем? Вздор! Какая на вас вина? Вы – лучший из людей, самый добрый, самый честный…
– Спасибо тебе, мой ангел! – Он прижал ее к себе, вздохнул. Пухлые обычно щеки ввалились, детские ямочки исчезли бесследно, морщинка между бровей стала глубже и горше.
– Спасибо, ангел мой, и прости меня за все! – Он перекрестил ее часто и мелко, поцеловал в макушку.
Софа вцепилась в него, вжалась всем телом, не хотела выпускать:
– Папенька, не нужно уезжать! Или – уедем вместе, как вы обещали! Будем жить только вдвоем – вы и я…
– Нельзя, друг мой! – проговорил он тихо, виновато. – Ты же знаешь, долг мой, долг перед Отечеством…
– Я знаю, папенька, знаю, вы не вернетесь! Если вы уедете сегодня – мы никогда больше не увидимся!
– Что ты говоришь, друг мой? – Отец отшатнулся, еще больше побледнел. – Непременно, непременно увидимся! Я вернусь к Покрову, и мы с тобою поедем кататься. Илья запряжет тех лошадок – помнишь, которых ты кормила хлебом.
– Неправда! Все неправда! – Софья оттолкнула его, сжалась в комок, залилась слезами. – Все мне лгут, и вы… вы тоже мне лжете! Ничего этого не будет…
Он поднялся, горестно сутулясь, еще раз перекрестил ее, поглядел виновато, отступил к двери, проговорил напоследок:
– Бог тебе судья, ангел мой… и тебе, и всем нам… всем нам бог судья…
Старыгин вошел в уже знакомый холл дворца Нарышкиных. Навстречу ему бросилась опять же знакомая особа в темно-синем официальном костюме.
– Вы из Месопотамии? – осведомилась она, приглядываясь к Старыгину. – Ах да, ведь я вас уже видела, вы из Эрмитажа… – и, утратив к нему интерес, она удалилась в закуток под лестницей, где поджидала очередных зарубежных гостей.
А Старыгин, поднявшись на второй этаж, вошел в хранилище Татьяны Кондратьевны Зайцевой.
Татьяна стояла на верхней ступеньке стремянки, осторожно прикрепляя хрустальные подвески к огромной люстре.
– Кто там ко мне? – проговорила она из-под потолка. – Зайдите попозже, я занята…
– Таня, это я, Старыгин! – подал голос Дмитрий Алексеевич, протискиваясь к ней между двумя платяными шкафами красного дерева. – У меня к тебе пара вопросов.
– Ах это ты, Дима? Сейчас я спущусь. – Татьяна слезла со стремянки и двинулась навстречу гостю, говоря: – Я думала, это опять привели каких-нибудь иностранных гостей. Все время от работы отвлекают! А тебе я всегда готова помочь.
Старыгин наконец добрался до Татьяны и показал ей фотографии на дисплее своего мобильника – эскизы Боровиковского к портрету Нарышкиной: