Клеа
Шрифт:
«А Абдул, – спросил я как-то вдруг. – С ним что такое?»
«Ах да, я же обещала тебе рассказать; ты ведь помнишь, Скоби купил ему небольшую цирюльню. Ну, его раз предупредили, чтобы он бритвы держал чистыми и „не распространял сифилис“, два предупредили. А он на все эти предупреждения даже и внимания не обращал, должно быть, не верил, что Скоби действительно может на него заявить. А старик возьми да и заяви, и лучше бы он этого не делал. Абдул чуть не помер, так его в полиции отделали, глаз ему выбили. Амариль с год, наверно, собирал его буквально по кусочкам. А потом он еще и подхватил какую-то жуткую болезнь, так что с цирюльней пришлось распрощаться. Бедняга. Но, сдается мне, что это не худшая кандидатура на пост сторожа личной раки бывшего своего патрона».
«Эль-Скоб! Бедный Абдул!»
«Он теперь с головой ушел в религию и обрел утешение – проповедует понемногу, читает суры в свободное от работы время. И, знаешь, мне кажется, реального Скоби он забыл. Я как-то раз его спросила, не помнит ли он часом старого джентльмена, что жил на верхнем этаже, – он поглядел
«Слушай, я начинаю понимать, что должны были чувствовать апостолы – в смысле присутствия при рождении святого, легенды; подумать только, мы близко знали живого Эль-Скоба! Мы слышали его голос…»
И, к полному моему восхищению, Клеа взялась вдруг имитировать голос старого пирата с удивительным сходством, точь-в-точь копируя его отрывочно-бессвязную манеру говорить; а может, она и впрямь запомнила монолог его слово в слово?
«Да-да, заметь себе, сынок, в день святого Георгия я и впрямь даю себе, так сказать, волю – в честь старой доброй Англии, ну и в собственную мою честь, конечно. Глоток-другой, чтоб зарумяниться стыдливо, как сказал бы Тоби; даже и фин шампань могу себе позволить, если в охотку. Но, видит Бог, я не из породы переносной клади, чтобы в стельку, – ни-ни. И чаша сия веселит меня и вду… воду… воодушевляет. Еще одно из Тобиных выражений. У него всяких там литературных иллюстраций было пруд пруди. И язык у него был подвешен что надо – а все почему? Потому что никто и никогда не видел его, чтоб без книги под мышкой. На флоте кой-кому казалось, что он выдрючивается, и дело, ясн'дело, без сложностей-то не обходилось. „Какого там у тебя под мышкой хрена?“ – начнут, бывало, а Тоби, я тебе говорю, он за словом в карман не лез и в ответ ему с ходу: „А как тебе, голуба, кажется? Мои свидетельства о браке, том восьмой“. Но по-настоящему там была всегда толстая какая-нибудь книга, через которую даже я не мог, бывало, продраться, а ты ведь знаешь, я люблю читать. Один год это был Достоевский, русский писатель, я так понял, и что-то такое по психиатрической части. На другой год какой-то Ницше, фамилия такая, он вроде как немец – про одного перса, не то еврея. Тоби говорил, это называется «самообразование». Моего-то образования на это не хватало. Школа жизни, можно и так сказать. Но ведь у нас-то мамка с папкой погибли в самом нашем юном возрасте, и мы остались три жалкие сиротки. А они нас всех готовили к славным жизненным поприщам; папаша мой, у него на этот счет сомнений не было: одного для церкви, другого для армии, третьего во флот. А потом, вскоре после того случая, обоих моих братишек переехало личным принца Регента поездом под Сидкапом. Тут для них все и кончилось. Но об этом было во всех газетах, а принц тот даже венок прислал. Но я с тех пор остался один как перст. И мне пришлось искать свою дорогу самому, без всяких там влияний, – а не то к моим годам, я так считаю, я бы давно уже разгуливал в адмиралтейском кителе, сынок…»
Точность исполнения была превыше всяких похвал. Джошуа Скоби, сухонький, дряхлый, как Ной, вышел собственной персоной из отверстой гробницы и заковылял туда и сюда деревянной своей походкой, рассыпая вокруг мишуру совершенно спонтанных, но таких характерных жестов – повертеть в руках подзорную трубу, потом положить ее обратно на поставец, открыть-закрыть допотопную Библию, опуститься на скрипучее колено и раздуть при помощи крохотных ручных мехов огонек в камине. Эти его дни рождения! Помнится, как-то раз под вечер я к нему зашел – он едва держался на ногах, но, несмотря на некоторую неуверенность в движениях, тихо кружился посреди комнаты совершенно голый, приплясывал и подыгрывал себе на гребенке.
Я вспомнил, и пришло желание ответить Клеа спектаклем на спектакль, чтобы еще раз услышать этот новый, цепляющий коготком за душу смех. «А! это ты, Дарли! у меня чуть кишка не выпала, разве можно так ломиться в порядочную дверь? Заходи, я тут, понимаешь, решил сплясать немного – в чем есть, вспомнить, так сказать, былые времена. Да, у меня сегодня день рождения. Я всегда в такие дни предаюсь воспоминаниям. Что скрывать, в дни моей юности я был настоящий жох по части танцев. В „Велуте“ никто мне и в подметки не годился. Хочешь, покажу? И нечего тут смеяться из-за того только, что я in puris. [34] Сядь вон там на стул и смотри сюда. Так, поклон, приглашаем даму, шимми, поклон, задний ход! На вид – делать нечего, но не все так просто, сынок. Обманчивая легкость. И все это я когда-то умел – лансье, шотландку, черкесский круг. Никогда не видел demi-chaоne anglaise [35] , об заклад бьюсь, а? Тебя тогда еще и на свете-то не было. Запомни, я танцевать люблю и никогда не отставал от моды. Я застал еще хучи-кучи – слышал когда-нибудь про такое? Н-да, «ххе» произносится с придыханием, вроде как «ххотель». Там такие очаровательные маленькие движеньица, «восточное обольщение» они называются. Как волну пускаешь. Одну снимаешь вуальку, другую, третью, пока не развуалируешь всё как есть. Такие еще томительные паузы, и покачиваешься на ходу, вот так, понял?» Тут он принял, так сказать, восточную обольстительную позу и начал медленно кружиться, покачивая тощим задом и напевая под нос
34
В чем мать родила (лат. ).
35
Букв.: английский полукруг (фр. ); в данном контексте – название танца.
Один только раз Постлтвейт оказался не в состоянии подтвердить свою высокую репутацию – когда Тоби сказал, что можно сделать целое состояние на шпанской мушке, если Скоби сможет обеспечить достаточный экспортный объем упомянутого зелья. «Этот поганец даже не потрудился объяснить, что это такое и с чем ее едят, и это был единственный раз, когда Постлтвейт подставил мне ножку. Знаешь, что там у него напечатано? Во-первых, называются они по науке никакие не мушки, а кантариды, а во-вторых, я все равно ни черта не понял. Я даже наизусть все выучил, думаю, будет Тоби в следующий раз проездом, ужо я ему процитирую. В общем, старина Постл пишет так: „Кантариды при употреблении внутрь выступают как диуретики и стимулянты; при наружном применении обладают выраженным эписпастическим и рубифицирующим действием“. Ну, и какого черта все это значит, а? И какое отношение оно может иметь к торговле, как Тоби говорил? Это же что-то вроде червяков, я правильно понял? Я даже и Абдула спрашивал, но только я точного слова по-арабски не знаю».
Взбодрившись после краткой этой интерлюдии, он подошел к зеркалу, чтобы полюбоваться на свой скрюченный, обтянутый морщинистой, как у старой черепахи, кожей скелет. Вдруг нежданная тень сомнения облачком набежала на его лицо. Указав пальцем на сморщенную, не хуже прочего, анатомическую подробность, он сказал: «А вот про это у Постлтвейта написано, что для него «обычно даже и в быту употребляется латинский термин». Ну, понятно, шпанская там мушка, французская болезнь. Все эти медики, они могли бы время от времени и попонятней изъясняться. А то обидно, знаешь, сознавать, что прожил большую часть жизни, а чего-то там, что все употребляют, даже и в быту не употребил. Хотя с этим-то делом и без того проблем хватало. Бог свидетель, доведись тебе увидеть то, что я повидал на своем веку, у тебя и половины бы моих нервных клеток ни в жисть не осталось».
И святой продолжил именинный свой вечер, надев пижаму и позволив себе роскошь исполнить цикл любимых песен, в числе коих была одна особенная, которую он пел исключительно по дням рождения. Называлась она «Злой-злой шкипер», и там был припев, и кончался он так:
Этот старый морской волк, тум-тум,Этот старый гнедой конь, тум-тум,Этот старый соленый хрен.Затем, когда плясать уже не было сил, а петь – не стало голоса, пришла пора загадывать загадки, чем он и занялся, глядя хитро в потолок и закинув за голову руки.
«Какое у Робин Гуда было любимое блюдо?»
«Не знаю».
«Сдаешься?»
«Сдаюсь».
«Жареный лук, конечно».
Полный восторг, курлыканье, шевеленье пальцев.
«Что сделал джентльмен, если, сев в Плимуте в лондонский ночной экспресс в одно купе с молодой парочкой, он уснул в Эксетере, а проснулся аж в самом Уокинге?»
«Не знаю».
«Сдаешься?»
«Сдаюсь».
«Он проспал Вессекс (весь секс, понял, да?)».
Голос вянет понемногу, часики тикают все тише, глаза закрываются, смешки томительно перетекают в сон. Вот правдивая повесть о том, как святой наконец-то уснул в самый праздник, в Георгиев день.
И мы пошли прочь – рука об руку, через темную арку – и смеялись на ходу с весельем и нежностью, как старик того и заслужил: подновляя тем самым икону в раке, подливая в лампаду масла. Шагов почти не слышно, под ногой – утоптанная глина. Затемнение согласно приказу, хоть и не полное, лишило улицу обычной вечерней роскоши яркого электрического света, подставив на замену тусклые цепочки фитильных ламп; мы шли будто через сумеречный лес с гирляндами светляков на ветках, и голоса и призрачная жизнь домов и подворотен стали оттого таинственней и ближе. А в самом конце улицы, где ждала нас рахитичная гхарри, налетел вдруг свежий, будоражащий смутно морской сквознячок – ему бродить по Городу всю ночь, понемногу вытесняя застоявшиеся лужи сырой и душной озерной мари. Мы забрались, закрыли дверцу, и вечер вдруг открылся перед нами, прохладный, как большие, с прожилками листья смокв.